непонятный страх. Его разбирало любопытство, но он, пожалуй, предпочел бы, чтобы вообще не было этого альбома — так похожего на альбомы других учениц, в которые он всегда писал с чувством смущения. А еще (имело ли это какое-нибудь значение или только так ему казалось?) был один из первых по-настоящему весенних дней, и чириканье воробьев, резкое, вопрошающее, полное радостного возбуждения, врывалось в комнату сквозь открытое окно вместе с пахнущим влажной землей тепло-холодным дуновением ветерка.
В такой день свежесть и новизна должны предстать во всей своей упоительной прелести.
— Она просила, чтобы ты скорее вернул, — сказала Моника за обедом.
Сев за уроки, Михал еще некоторое время колебался, потом все же отложил книги в сторону и наконец решился открыть серый альбом. На первой странице был изображен голубой занавес, свисающий сверху тяжелой волной. Внизу он был перехвачен красным шнуром и ниспадал до края страницы прямыми узкими фалдами. У самого низа, как букет, брошенный на сцену, лежала охапка нежных розочек. В этом театральном обрамлении посредине чернели аккуратные четыре строчки, наклонно выведенные взрослой и определенно женской рукой, что подтверждала подпись «Мама» внизу, сразу бросающаяся в глаза. Стихотворение звучало так:
И еще в кавычках, мелко: «Омар Хайям».
Михал несколько раз прочитал четверостишие, удивляясь раздражению, которое овладевало им незаметно, но в то же время настойчиво. Четверостишие ему нравилось и вместе с тем как-то смущало и сердило одновременно. Этого объяснить себе он не мог.
Если бы кто-то другой написал эти слова… Так нет же! Мать присваивала себе таинственность, располагалась в ней вместе с Ксенией, враждебным и коварным приемом лишала ее самостоятельности даже во внетелесном измерении и захватническим «я» и «ты» заранее исключала всякую возможность общения с ней в области отвлеченных понятий и наблюдений. Михал чувствовал себя обманутым, лишенным всякой надежды.
Раздраженный, перелистал он весь альбом. На последней странице обнаружил небрежно нарисованного чернилами Микки Мауса и усеянную кляксами (ему казалось, что он слышит скрип поломанного пера) сентенцию:
Пишу тебе на последней странице, чтобы подольше здесь сохраниться.
Он с презрительной улыбкой пожал плечами. Ну, этот хоть не опасен. Но между прочим, мог бы немного и подумать.
Остальные страницы он просматривал мельком. Везде цветочки, птички, сердечки.
И еще более ужасное в неуклюжей претензии на остроту, какое-то:
Или еще глупо-назидательно:
Имена знакомых девочек вызывали в его воображении лица, лукавые, задумчивые, будто бы таящие в себе какую-то загадку, очаровывающие во время танца затуманенным взором. И эти лица казались ему теперь подозрительными, как маски.
«Это не она, — повторял он себе, — ведь это не ее вина».
По мере того как он рассматривал альбом, все труднее становилось отделить ее от этой среды. Михал ощущал на своих щеках палящее дыхание стыда. Он остановился на ярком рисунке, похожем на афишу любительского спектакля. Это были красные полукруга заходящего, а может быть восходящего, солнца в короне оранжевых и желтых лучей. Посредине солнечного диска была старательно нарисована тушью харцерская лилия, а над лучами полукругом были расположены толстые буквы: «БУДЬ НАЧЕКУ!» Под чертой, изображающей горизонт: «Мировой Ксеньке — Старый Верблюд (подружка Валя)».
Как ошпаренный, отдернул он руку и со злостью захлопнул альбом. До него донеслось беззаботное чириканье воробьев, которое тоже вдруг так рассердило его, что он закрыл окно.
— Бессовестная! — сказал он громко.
Если бы это можно было выбросить из памяти. «Ксенька!» «Мировая Ксенька!» Он знал эту вожатую дружины, обожаемую Моникой и ее подругами за огромные ноги, за бюст, трясущийся при каждом порывисто-энергичном движении под курткой мужского покроя, и лошадиные зубы, постоянно оскаленные в доброй дежурной улыбке. Вся его обида сосредоточилась на ней и приобрела силу ненависти.
Что-то случилось с его воображением. Сколько он ни пытался вернуться к замыслу своего стихотворения, в нем все время звучала отвратительная, издевательская шутка. И каждая рифма, которая приходила в голову, казалась похожей на бредни из альбома.
Моника все время спрашивала, готово ли.
— Ксения просит, чтобы ты вернул. Ей очень интересно.
Это становилось похожим на какой-то кошмар. Он не мог ни написать, ни вернуть альбом, ничего не написав. Он спрятал его в ящик. Один вид серого переплета вызывал отвращение.
— Ксения спрашивает, когда ты вернешь?
В конце концов он решился. Никакого стихотворения он не напишет.
— Скажи ей, что завтра.
Целый вечер он потратил на рисунок. Сначала он хотел просто скопировать танцовщицу из Тра-Кье, но побоялся ее наготы. (Мать Ксении, безусловно, проверяла альбом. А вообще трудно было определить границы ее контроля. Действительно ли существовала какая-нибудь возможность интимного общения с Ксенией?) Поэтому он решил нарисовать только лицо.
Сначала он бегло набросал рисунок, и это получилось неплохо. Но по мере того, как он прорисовывал