приметливая! И не хотела бы — а так вот само в глаза и бросится!
— Да что же вам бросилось-то?
— А вот… — еще таинственнее зашептала вдова, — прошлый раз, как у вас была председательша… и говорила про этот бал… я чай разливала, помните?
— Ну, ну?
— Ольга Николаевна их так внимательно слушали… и говорят: «А князь Гордынский тоже будет там?..» — «Как же, — говорит Анна Викторовна, — натурально будет: они все трое приглашены, помилуйте, — говорит, — мы им так благодарны за их, — говорит, — распорядительность» и все такое… Ольга Николаевна так, знаете, помолчали, глазки опустили, потом и говорят: «Интересно мне на него вблизи поглядеть»… Так, будто равнодушно говорят, а я их личико, слава богу, давно знаю — у самих так ноздри подернулись: верный признак, что они в волнении.
— И пустяки же вы говорите, вдова! — с легкой досадой, ставя чашку за стол, возразила генеральша. — Будто вы не знаете Оленьку! Да Оленька бы и на глаза его к себе не пустила. Ничего вы не понимаете! Он вот, говорят, целые три деревни перестрелял.
— Да уж как хотите, радости мои, может быть, я и глупа, а только любовь не разбирает! Вы его видели? Красавец, стройный, улыбка ангельская; а что ж, что он назначен бунтовщиков усмирять? Он государю служит верой и правдой и защищать нас приставлен! А если он Ольге Николаевне понравился, — я их тоже знаю: ничего не спросят, а пойдут за него — и все тут! И княгинюшкой будут!
— Ах, вдова, вдова… — поддаваясь, хотя еще слабо протестуя, вздохнула генеральша. — Боюсь, что не увижу я ее княгинюшкой! А стоила бы она того! Не следует так говорить о родной дочери, но ведь действительно красавица!
— Вся в мать, вся в мать, красавицы мои! — умиленно подхватила вдова. Генеральша засмеялась и шутливо потрепала ее ручкой по губам, чмокнувшим тут же эту пухлую ручку.
— Не льстить, не льстить! Велите-ка лучше Доре убрать это платье, да и пора ложиться.
Вдова, бесшумно ступая обутыми в суконные туфли ногами, подошла к кнопке и позвонила два раза барышниной горничной.
На звонок явилась Дора — худенькая, цыганского типа девушка с горящими глазами, в черном платье. Она молча убрала манекен.
— Что барышня делает? — спросила генеральша.
— Легла… читает, — тихо ответила Дора. — Больше ничего не нужно?
— Ничего. Скажите барышне, чтобы очень долго не зачитывалась, а то завтра глаза красные будут!..
У Доры нервно подернулся угол рта. Она наклонила голову и вышла.
— Да вот и прислуга теперь пошла, — вздохнула вдова. — Хоть бы эта Дора… удивительно дерзкая девушка!
— А что? Разве она что-нибудь вам сказала? — обеспокоилась генеральша, не любившая, чтобы ее вдову обижали.
— Нет, грех напраслину взводить. Она знает, как вы, мои золотые, ангельски ко мне относитесь. Разве бы она посмела сказать? Но она так как-то молчит дерзко. И никогда не скажет: «Легли-с, читают-с», а «Легла, читает»… — ну, разве это пристойно?
— Да, это правда. Но уж очень ее Оленька любит, и честная она такая…
— Барышня ей слишком много позволяют. Всюду с ней ездят, на манер компаньонки, читают, разговаривают, как с равной. Ну вот она и загордилась.
— Уж это Оленькино дело… Она ее сама и нашла, привезла откуда-то. Я говорю: есть ли у нее рекомендации? А она мне: «Не беспокойтесь, я ее знаю». Ну, пусть, как хочет…
— А безбожница какая! Второй год у вас — ни разу не говела, постов не соблюдает… В страстную пятницу молоко ела! — с ужасом сообщила вдова.
— Тоже от Оленьки переняла… — вздохнула генеральша.
— А я уж думала, дорогие мои, не из жидовок ли она?
— Ну вот еще! Паспорт ведь у меня: псковская мещанка Дарья Телегина…
— Да, конечно… только не русское у нее обличье!
— Ну, бог с ней! Зовите, вдова, Дуняшу, велите себе постелить, да и ложитесь. Поздно.
— Зачем же мне Дуняшу беспокоить? Я и сама, у меня тут все… Я и чашечки уберу…
Через несколько минут все было тихо и темно, только при свете лампадки белелась в гардеробной длинная фигура с дьяковской косичкой, отбивающая земные поклоны.
И под журчание молитвенного шепота генеральша заснула мирно и сладко.
На следующий вечер зарубовский дом был необыкновенно оживлен. Из комнаты в комнату метались портнихи, горничные, пахло духами, пудрой, утюгами; француз-парикмахер грел щипцы на спиртовой машинке. Генеральша одевалась у себя в комнате перед большим трюмо, у которого зажгли свечи; ей помогали вдова, портниха и Дуняша, и у них шла непрерывная болтовня, рассказы, восклицанья, оханья и смехи.
У Ольги Николаевны было тихо. Ее большая комната, установленная книжными шкафами и полками, скорее напоминала комнату студента, чем молодой барышни.
На узкой железной кровати, беспомощно раскинувшись, лежало приготовленное платье.
Сама Ольга Николаевна сидела перед письменным столом. Этот любимый ее старый стол, с клеенчатой обивкой, был весь закапан чернилами, исцарапан и изрезан ножом. Маленький бюст Толстого, стоявший здесь с ее детских лет, которого она не имела духу удалить, хотя уже давно пережила пору увлечения им, сердито глядел на брошенные на стол перчатки, кружевной веер на белой ленте, букет фиалок, на все, что с таким интересом выбирала для нее генеральша. На стройные ноги молодой девушки уже были натянуты тонкие, как паутина, белые чулки, сквозь полупрозрачный шелк которых просвечивала розоватая кожа, и белые туфельки. Они представляли странный контраст с ее девически скромным бельем без всяких украшений и прошивок. Тяжелые золотисто-русые волосы, которые она обыкновенно носила заплетенными в две косы, двумя пышными волнами ложились ей на плечи. Она сидела, вытянув вперед обнаженные руки, и, обхватив ими колени, смотрела в одну точку. Дора стояла у кровати тоже молча и неподвижно. Обе, и барышня и горничная, как будто забыли, что надо одеваться. В дверь постучали. Обе вздрогнули. Это Дуняша принесла ей батистовый пеньюар.
— Маменька вам прислали. Может француз головку вам убрать?
Дора накинула на Ольгу пеньюар, и за Дуняшей вслед явился черненький улыбающийся француз с гребенкой за ухом.
Ольга чуть-чуть поморщилась, когда его не совсем опрятные и пахнувшие жирной помадой руки взялись за ее голову. Дора, следившая за всеми ее движениями своими горящими глазами, вся покраснев, быстро сказала:
— Может быть, я вас причешу?
— Все равно мама не успокоится, пока он меня не изуродует, — ответила Ольга и равнодушно отдала голову в распоряжение мосье Жюля. Она сидела молча и машинально глядела в поставленное перед ней зеркало. Оно отражало точно чужое ей лицо, так изменяла его модная прическа. Разделенные надвое волосы прикрыли лоб, и он стал ниже, а глаза, и без того темные и большие, казались еще темнее от соседства золотистых завитков. Наверху мосье Жюль сколол их углом.
— A la greque! — объяснил он. — У madmoiselle такие большие волосы, что ничего иного с ними нельзя поделать. Oh, се qu'une parisienne aurait donne pour ces cheveux! У наших дам нет волос, одни postiches.[2] Можно сюда пучок фиалок? Так madmoiselle совсем напоминает madmoisselle Миерис из «Quo vadis»![3]
Он произносил «Куо вади» и долго еще болтал по парикмахерской привычке, не обращая внимания на то, что ему не отвечают. Наконец он кончил прическу и удалился.
Ольга встала и обвела глазами комнату. Глаза ее останавливались то на том, то на другом предмете. Она точно медлила отчего-то… Потом взгляд ее упал на платье, на неподвижно стоявшую Дору. Она вдруг сказала решительно:
— Ну что ж… надо одеваться.