демонстрационного зеркала, установленного где-нибудь в аудитории перед безразличными к научным чудесам студентами? Но это когда-нибудь, да и то в лучшем случае.
В общем-то, логично даже допустить, что феи совсем не исчезли. Но речь ведь шла о Маргарет. Можно ли поверить? Выходит, ей ничего не стоило, например, услышать, как он болтал с Эрнфастом? При воспоминании об Эрнфасте Хольгеру стало стыдно. Разумеется, выдуманное — вздор, непонятно даже, как такое в голову может прийти. Но рассказывать о Маргарет… Ничто не давало ему такого права, похожего на право предавать. Боясь верить себе, вспоминал Хольгер подробности разговора в отеле. Да этот Эрнфаст мог заявиться в Инвернесс с ватагой таких же, как он сам, молодчиков в любой подходящий день…
Вот о чем думал Хольгер, направляясь по залитой закатным светом дороге к знакомому дому.
Трудно было оценить все последствия совершенного, потому и другая мысль, успокаивающая, даже радужная, мажорным аккордом прозвучала в нем. Мысль эта была продолжением невероятного, невозможного, это была мысль-мечта, вызывающая то легкую улыбку, то прилив тепла к вискам и ладоням, она манила поверить во всемогущество желания, когда легкое, но точное прикосновение действует, как невидимый ураган, а взгляд мгновенно проникает в суть, в душу вещей. Разве в нем не может воскреснуть крупица тайны, бывшей когда-то достоянием многих?
Чем ближе он подходил, тем яснее становилось, что там, впереди, в том месте, с которого он глаз не спускал, произошли изменения. Погас самый низкий солнечный луч, точно струна зацепилась за верхушку дерева и лопнула. И тотчас как будто холодок спустился с неба, и возникло тревожное чувство — предвестник беды. Как бы пристально ни всматривался он, взгляд не мог найти ничего знакомого, ничего похожего на ее дом.
Холодной желтой лентой тянулась дорога навстречу закату. Калитка была приоткрыта, дорожка вела к ветхому крыльцу. Два-три запыленных куста торчали из-под ржавых металлических обрезков. Рядом валялись смятые канистры и полуразбитые деревянные ящики. Из-за этих ящиков вышел большой тощий пес и лениво зевнул, показывая влажные клыки.
Хольгер обошел дом дважды, пытаясь разобраться в случившемся… 'Я перепутал дорогу… Или она действительно все слышала?' Было тихо, и никто не окликнул его.
Откуда-то выскочил заяц. Казалось, он увидел что-то смертельно опасное, но у него не было сил немедленно умчаться прочь. Хольгер подошел к нему совсем близко, и тогда заяц, заметно прихрамывая, пустился наутек. Хольгер смотрел вслед, пока тот не скрылся из виду. 'Ему нужно было прискакать сюда немного раньше… или позже', — подумал он.
Вечерний свет зажег пыльные кусты и черные пустые окна неровными языками закатных огней. Хольгер нагнулся; под ногами лежал какой-то предмет, привлекший его внимание. Это был глиняный черепок, и Хольгер узнал его. На потемневшей керамике еще сохранился зеленый орнамент. Черепок крошился в руках. Казалось, его откололи от вазы очень давно. Может быть, так лишь казалось.
Хольгер собрал с земли крошки и медленно пошел назад. Только раз, взобравшись на холм, он обернулся, словно еще на что-то надеясь. Но все оставалось на своих местах.
Четыре стебля цикория
Пронзительно-ясно обрисованы белые глыбы на крутом склоне, прерывистая нить ручья, плес в лощине — и над всем этим по законам перспективы ты, твое лицо, твои косы. Ветер мнет куст ветлы, шепчет имя Настя. В моей руке скользит, обвивая ее, живой вьюн. Я стою на подводном камне, чтобы не замочить закатанных до колен брюк или, быть может, чтобы казаться выше. Мы оба следим за вьюном, и взгляды перекрещиваются и соприкасаются. Тайна этой минуты уходит, и остается в памяти холодная рыбья кожа, темный извив на запястье, подрагивающий хвост.
К обрыву под холмом прилепилась печь для обжига известняка, она высилась, как башня, и мы обходили ее стороной. Только раз взбежали мы на круглый верх печи, отдыхавшей от работы. Прикладывая ухо к кирпичной кладке, вслушивались в странные вздохи, доносившиеся из чрева.
Тогда это и произошло. Настя сорвалась вниз. Я замер. Словно не я, а кто-то другой смотрел, как она падала. Как же это… Настя, Настя! В руке она сжимала цветы — четыре стебля цикория. У пода печи смертельный полет ее прервался. Она парила, как птица, над луговиной. Подол ее платьишка расправился. Или мерещилось мне это? Нет! Настя мягко опустилась на ноги и вот, живая и невредимая, стоит внизу и растерянно улыбается одними губами. Колдовство.
Я же видел, как она сорвалась, как билось ее платье, как беспомощно раскрыла она рот, собираясь, наверное, что-то сказать или крикнуть! И потом — невидимые руки будто бы поддержали ее и медленно, бережно опустили на землю. Трижды волшебна эта минута: бегу к Насте, захлебываясь от радости, кубарем скатываюсь к ее ногам, притрагиваюсь к ее плечу и замолкаю. Настя протягивает мне цветы — четыре стебля цикория. Неловко принимаю букет. Беру ее за руку. И тайна этой минуты уходит — и остается в моей памяти.
Точно сквозь матовое стекло проявляется прошлое. Бабкин палисадник, ленивый белый кот у крыльца, огненно-красный петух на деревянных перилах, ветла со скворечником. Школьные каникулы в деревне…
Утро. Вечер. Утро. Дни, как стекляшки в мозаике, разного цвета: зеленые, голубые, ярко-желтые от солнца.
— Это правда, что ты козу доить умеешь?
Настя улыбается, а я густо краснею. Опускаю голову, потом искоса наблюдаю за ней. Она не смеется, нет, глаза ее, серые с синевой, смотрят серьезно, и только губы сложились в улыбку — так умеет только она, деревенская девочка из соседней слободы.
— Я помогаю бабке, — говорю я. — Она старенькая и устает в поле. И еще готовит мне обед.
— Смотри, какой!..
Мы идем врозь, я делаю вид, что отворачиваюсь от ветра. Она сама подходит ко мне, берет за руку, тянет за околицу — там волны хлебов в сизом цветне и тропа, ведущая к нашему ручью, к озеру.
…Двое у опушки леса. Держатся за руки. Яркий прочерк падучей звезды над головами, зеленоватое послезакатное небо. Потом один из этих двоих предаст другого. Это буду я. А пока они вместе. И если вслушаться в слабые шорохи, кажется, удается разобрать слова. 'Тих и спокоен край, в себе он замкнут: две створки — озеро и небосклон, как жемчуг, в раковине драгоценной мир заключен. — Вон месяц: спрятался, а сам забросил над ветлами серебряную сеть, он ловит звезды, но едва засветит, чтоб осмотреть улов, как мигом в сети попался он. — Ты смотришь в небо? — Да, звезда упала, блеснув светлей. — А я звезду на озере увидел, она летела к небу от земли; твоя звезда вниз с неба полетела навстречу с ней'.
Теплое июльское утро…
Листья хмеля за стеклом горят зелеными огнями на солнце, я приоткрываю окно, сдерживаю дыхание, потому что вижу у палисадника Настю. Рядом с ней двое сверстников, и один из них, повернув голову к окну и не видя еще меня, кричит:
— Выходи!
Толкаю оконную раму, хмель тревожно шуршит, с листа срывается крапивница и взмывает до конька крыши. Прыгаю из окна на мягкую землю, расталкиваю высокие мальвы, бегу к изгороди. Стараюсь быть впереди, когда мы выходим на дорогу, ведущую к ручью.
В руке у Насти стеклянная банка с крышкой: если мы поймаем окунька или вьюна, она принесет его домой, и он будет жить в банке, пока лукавый белый кот не выловит его проворной лапой.
— Настя, дай понесу банку! — говорит Серега.
— Нет, я, моя очередь!
Я подхожу к Насте и протягиваю руку, и его рука и моя рука встречаются с ее рукой, мы отталкиваем друг друга, и дело неожиданно доходит до драки. Мы катаемся по траве, выкатываемся на колею и, наконец, серые от пыли, встаем, а Настя укоризненно качает головой и советует посмотреть в зеркало.
Вдруг кто-то предлагает идти пшеничным полем. И мы сворачиваем на тропу, желтые стебли и