— Но Велия — этрусское имя! — воскликнул Чиров. — Как вы это объясните?
— Никак. Я догадывался об этом. Объяснить же этого не могу.
— Ладно. Займемся табличками…
Чирова сразило ее имя. По улыбке его можно было догадаться, что он думает обо мне как специалисте. Сам же факт розыгрыша, на который я поддался, его заинтересовал.
Чиров глубоко задумался. Медленно водя указательным пальцем по переносице, он что-то бормотал или даже напевал. Мне казалось, что он впал в оцепенение: так вдруг застыло его лицо. Его густые, светлые, седеющие волосы упали на лоб, закрыли карие глаза, он отвел их пятерней и держал ее на затылке, чтобы они не мешали ему изучать таблички. Другой рукой он легонько водил по столу, словно что- то искал, задел свою прокуренную трубку с двойным серебряным пояском и уронил ее на пол. Я поднял ее. Последовала неожиданность, к которой я должен был быть готов. Он заявил:
— Оставьте это мне. Если завтра утром я решу, что вы меня мистифицировали, то верну их вам вместе с моим расположением. Если нет задержу на неопределенный срок. Идет?
— По рукам, — сказал я почти весело. — Поклон вашей дочери.
— Нет, — возразил Чиров. — Сегодня у меня день рождения. Останьтесь.
— Да? — воскликнул я. — Вы держали от меня втайне этот день!
— Так и должно было быть. Об этом знали несколько человек, и вы их увидите. Что касается подарков, то я ненавижу этот обычай. Ведь они обязывают, не так ли?
— Как вам угодно. Прошу вас, Николай Николаевич, об одном: никому не рассказывать о табличках. На всякий случай, понимаете?
— Не понимаю, но согласен.
— Это важно, — пробормотал я и прикусил язык: дверь кабинета распахнулась, на пороге стояла рослая девица.
Пожалуй, именно она могла бы олицетворять для меня существо из другого мира, если бы я не знал наверняка, что это дочь профессора Чирова, похожая к тому же на его покойную супругу. О Валерии нельзя сказать двумя словами так, чтобы сложился образ. Художник, вероятно, начал бы с деталей, с мелочей, а уж целое потом получилось бы само собой. Она носила этой зимой унты, расшитые узорами, украшенные мелким бисером, ленточками, медными колечками-кюнгэсэ. Шуба у нее беличья, тоже северная, длинная, просторная, которая вместе с меховой шапкой делала ее похожей на белую медведицу. Дома складывалось иное впечатление. Ноги ее под темно-серым нейлоном оттенка старинного серебра напоминали о высоких этрусских вазах. (Секрет темной этрусской керамики, как я хорошо знал, не разгадан до сих пор.) Вообще все в ее одежде напоминало об иных временах и нравах. Только раз я видел волны платиновых волос, укрывших ее до пояса. Чаще ее украшал конский хвост и даже пучок. Продолговатые темно-карие глаза прибавляли ей несколько лет, несмотря на детский почти овал лица.
— Па, уже почти все готово… — сказала она тоном, заставлявшим подозревать, что ничего не было еще готово к вечеру, посвященному юбиляру.
— Володя тебе поможет, — откликнулся Чиров на тон дочери, но не на смысл ее сообщения.
Я отправился на кухню, где под руководством Валерии открывал банки с севрюгой в томатном соусе, морской капустой и кальмарами, и как ни старался я делать это изящно, одну банку все-таки опрокинул на пол.
— Сколько я тебя помню, Володя, ты всегда был неловким, — сказала Валерия, не поднимая головы, и это замечание меня взбесило.
— Я вдвое старше и помню, как вы пешком под стол ходили, — сказал я первую пришедшую на ум колкость.
— Но мы все растем и взрослеем, — парировала она. — И учимся быть аккуратными.
Я замолчал, а она пошла переодеваться. Я стоял у дверей и встречал гостей. Первым пришел доцент Имаго с букетом розовых хризантем. За ним пожаловала смирная чета старинных друзей. И наконец, я остолбенело уставился на Бориса с пляжа у Хосты.
Заметив мое замешательство, он с достоинством произнес:
— Я аспирант профессора. Рад вторично познакомиться. Кажется, у вас еще не сошел южный загар, а?
— Да, солнышко в октябре светило что надо.
За столом я оказался рядом с почтенными супругами. Женщина с милым, участливым лицом, внимательным, пристальным взглядом сиреневых глаз, как выяснилось, всюду успела побывать и обо всем рассказывала так охотно, что к ней здесь привыкли, как к стихийному проявлению сил природы. Муж ее, тихий и молчаливый, кивал головой, когда говорила жена или другие. Делал он это с любезной улыбкой, иногда, впрочем, вставляя малозначительные, но приятные для говоривших фразы. Ее звали Марина Александровна, его имени никто не знал.
Я намеренно погасил спор, который мог увлечь всех и увести в сторону этрусских проблем. Марина Александровна неожиданно рассказала о двух школьниках, которые ехали из Риги в детский санаторий, а попали в Шамбалу.
— Но это уж извините, почтеннейшая Марина Александровна, совсем, совсем не то! — воскликнул Чиров, сделав такое движение рукой, точно собирался отвести от себя нечто невидимое, но опасное.
— Почему же не то, Николай Николаевич, — скороговоркой возразила женщина. — Ехали школьники, вдруг в поле показался белый всадник, приблизился к поезду и выпустил из лука стрелу. А стрела попала в окно купе, где были Гена и Лена, и к наконечнику ее приколота записка: «Гена и Леночка, вас ждут в Гоби, в Шамбале». Почему это вас удивляет?
— Но помилуйте, почтеннейшая Марина Александровна! — опять воскликнул Чиров, и я отметил про себя, что слово «почтеннейшая» он произносит в таких вот случаях. — Помилуйте, какая Шамбала, какой белый всадник?!
— Ну как же, Николай Николаевич, вы Этрурией занимаетесь? И думаете, что другие не могут Шамбалой интересоваться? А ведь это страна мудрых отшельников в гобийской пустыне.
— Могут, — тихо, почти про себя, сказал муж Марины Александровны.
— За Шамбалу и Этрурию! — произнес находчивый аспирант и поднял бокал.
Весельчак этот Борис. Из карманов модного светло-коричневого пиджака он извлек разноцветные шарики пинг-понга, и они замелькали в его руках так, что трудно было сосчитать их и рассмотреть, как они исчезали, когда он заканчивал один номер и начинал следующий, не менее занятный. Шарики были окрашены в яркие цвета фосфоресцирующими красками. Он запросто глотал их, забрасывал в пустые бумажные кружевца шоколадного набора, оставлял их поочередно на горлышке золотой ликерной конфеты, и они не то парили над ней, не то вращались, едва касаясь фольги, и затем попадали снова к нему в руки. Хлопнув в ладоши, Борис собирал шарики, разбежавшиеся по столу, заставлял их мелькать перед нашими изумленными глазами все быстрее, и вот они дружно исчезали, растворялись в голубоватом от табачного дыма воздухе гостиной.
И тут я открыл его секрет: шарики были окрашены так, что смесь цветов давала белое пятно, как в школьном опыте с вращающимся кругом, когда краски набегают друг на друга и глаз воспринимает лишь сероватую массу. Я прикинул скорость, с которой надо было манипулировать шариками, и поразился ловкости рук археолога.
— Браво! — громко сказала Людмила, и в карих глазах ее я увидел отражение мелькавших над столом шариков.
Мгновенье, другое — и остался один-единственный серебристый шарик, и Вадим показал его нам, положил на стол, и мы увидели, что это круглая шоколадная конфета в обертке. К ней стремительно протянулась белая красивая рука с тонким запястьем, украшенным браслетом, и накрыла конфету. Людмила развернула фольгу, показала шоколад и в следующую минуту, к удовольствию аспиранта, угощала конфетой черного пуделя, послушно жавшегося к ее ногам.
Доцент Имаго собственноручно достал со шкафа виолончель, сознавая, что эта привилегия в доме Чирова принадлежит именно ему. Виолончель была торжественно передана Валерии. Она сняла с нее потертый балахон с крупными костяными пуговицами, смычок заскользил по струнам, длинные сильные ее пальцы прижимали струны к грифу. Звучал Тартини, но сейчас он был каким-то домашним, задумчивым, был он послушен движениям рослой круглолицей барышни в вельветовых брюках цвета сентябрьских листьев, в