ходят. Средневековье. А она у нас подвержена влияниям.
Я молчу. Я всегда подозревала, что боль душевная, если это боль, а не выбрыки, сильнее физической. Теперь я знаю это точно. Плечо почти не болит, ну, в общем не так, чтоб не жить, а вот душа моя в клочьях. Я их даже вижу – туманные сгустки другой физики, – вижу, как они расщепляются до полной аннигиляции, а потом возникают из ничего, но уже не серые, а черные, непроницаемые. Вот они – самые болючие, потому как истекают черной вязкой плазмой, которая и есть боль. Я ведь абсолютно уверена: моя дочь способна выстрелить в меня. И мне дана больничная койка, чтобы утвердиться в этом окончательно, потому что сине-зеленый цвет паники на лице дочери я все-таки видела. Это что? Испуг за меня или испуг за себя?
Она пришла уже вечером, держа в руках цилиндр.
– Почему ты его не сдала? – спросила я.
– Гардероб только что закрыли, пальто я кинула на стул, а шляпу жалко. Прошмыгнула мышкой. Ну как ты, мам? Кому это ты так насолила?
– Я грешница, – отвечаю я, – жила и солила, жила и солила…
– Ну, это ты мне можешь не рассказывать, – и голос ее уже заражен молекулой гнева и попрека против меня, – я ли тебя не знаю? – Но тут же она спохватывается и по-другому, виновато бормочет: – Я тебя достала, да? Знаю, достала. Я тебе не подарок.
И она кладет свою голову мне на подушку. От нее пахнет ею. Скажу прямо, этот ее запах, не гадкий, не противный, но специфически личный, меня всегда слегка донимал. Я беспокоилась и скармливала ей все новомодные жвачки, таскала по зубным врачам. Все было в ажуре для всех, мне же ее дух был, скажем так, чужеватым. Она давно не лежала со мной на одной подушке, и я тянула ее запах в себя, я искала в нем ответ на вопрос вопросов: зачем она в меня стреляла?
– Зачем? – спросила я тихо.
– Что зачем? – ответила она мне в ухо. Потом подумала и договорила за меня.
– Ты боишься за пальто, которое я бросила возле гардероба? Не бойся, я в старом деми. Помнишь то длинное и черное? Оно еще по мне. Я боялась, не застегнусь. Нормально! Даже классно со шляпой и желтым шарфом. Голь на выдумки хитра. Это ты меня научила. Ты знаешь про это?
– Откуда… – отвечаю я. Я немножко задыхаюсь, как от запаха грудного молока, который я так и не могла понять. Замечательный, между прочим, запах, запах любви, жизни. Почему же я от него задыхаюсь?
– Сядь, – говорю я. – Я хочу на тебя смотреть. Как дома?
– Дома у меня нет, – резко отвечает она. – Есть место проживания. И только.
– Расходитесь, – говорю я. – Андрей не будет претендовать на квартиру, это мы ее вам купили.
– Я не идиотка, – отвечает она. – В моем положении безработной возможен только переход из рук в руки. Понимаешь? Я ищу мужика с квартирой, чтобы свою сдавать.
А я думаю о запах. А до этого думала о цвете паники. Может, скоро и до вкуса дойдет? Что с раненых взять, как не их бред?
Странная это штука – лежание навзничь с пометкой от пули. Как бы новое существование.
Моя свекровь, которую я, Господи, прости, любила больше, чем маму, при нашей первой встрече, прижав меня к себе, а до этого я возилась в кухне с луком и чесноком, сказала: «Ты вкусно пахнешь». Я же уловила в этом подковырку, расстроилась, прокляла все свои южные кухонные пристрастия, села за столом от нее подальше и ждала очередную гадость типа «а волосы надо бы подстричь», «а цвет тебе этот не идет» и прочую хрень. Как она, умница, это просекла – я без понятия. Но когда на балконе я демонстрировала ей бездарную панораму окрестностей, она сказала: «Не надо ежиться, детка, ты мне очень нравишься».
А потом мы с ней говорили о запахах. Она призналась, что у ее младшей дочери очень резкий пот, – а это конец семидесятых, уже есть всякие шарики и брызгалки, на которые моя мама реагирует с присущей ей прямотой: «Знаешь, пот пахнет лучше, чем это говно».
Фу, какие идиотские мысли меня обуревают. Уже нет ни мамы, ни свекрови. Но когда родилась дочь, я обнюхала ее всю, и слаще запаха не знаю. А теперь вот почему-то ворочу морду.
Она сидит против меня напряженно, я чувствую ее внутреннее убегание.
– Ну, иди, – говорю я ей. – Я беспокоюсь о брошенном где-то внизу пальто.
Как раз приходит муж, дочь вскакивает торопливо и, махнув отцу рукой, говорит:
– Смена смене идет! Держись, мам… У тебя все в порядке.
– А у тебя? – спрашиваю я ее.
Она замирает в дверях и отчетливо, с форсированными ударениями говорит:
– А у меня все просто гениально.
И исчезает. Почему я слышу недоговоренность фразы – «назло тебе»?
– Ну, что там? – спрашиваю я мужа.
– Там ничего. Никто никого не ищет. Столько убитых за день, а ты живая, слава богу. Пошустрили в подъезде, чужих, подозрительных никто не видел. Я имею в виду высокого мужика в шляпе. Знаешь, – говорит он, – это какая-то ошибка. Ты по определению не можешь быть чьей-то добычей.
– В смысле, кому я нужна? – иронизирую я.
– Как и я. Как все статистически средние единицы. Нет ни денег, ни славы. Нет предмета зависти. Понимаешь?
– А предмет ненависти может быть?