А теперь разберемся, что же такое быть генералом…
– …Бери Левку, – говорю я Ритке, – бери. Независимо ни от чего – бери. Пусть они сходятся, расходятся – черт с ними, а Левка пусть будет с тобой. Ему нужна добрая устойчивость.
– Ребенку нужна мать, – Лелька говорит мне это, как последней дуре, как той гоголевской девке, что не знает, где право, где лево.
– А кто у него мать отнимает? – пожимает плечами Нелка и смотрит на землю, всю пронзенную облезлыми Ривиными шпильками. Ну, кто сейчас их носит? Только она. В пятьдесят четвертом она жила как в сорок первом. Сейчас, в семьдесят четвертом, она с трудом докарабкалась до пятьдесят четвертого. Время бежит быстрее толстой Ривы, она за ним не поспевает. Она как бегун, отставший на три круга.
Нелка, как и в детстве, берет на себя миссию разобраться в нашем непонимании и дать каждому кончик нити, уцепившись за который мы придем друг к другу. Должны прийти.
– Леля, – говорит она, – как у тебя дела в школе? Все-таки это хорошо, что из нас четырех две учительницы.
– Что хорошего? – спрашивает Лелька. – Кризис с кадрами?
– И кризис, – Нелка спокойная. Она всегда была особенно спокойная, если ее задирали. – Так все-таки как у тебя?
– Лину ты не спрашиваешь, – иронически говорит Лелька, – а я у тебя вызываю сомнения.
– Да нет, – говорит Нелка, – при чем тут сомнения?
– А у меня все хорошо, – говорит Лелька. – Я вiдмiнник народноi освiти. Съели? Я образцовая, девочки, учительница.
– Умница, – радуется Ритка. – Я ничуть не удивляюсь. У тебя всегда был подход к детям. Помнишь, ты была вожатой в пятом классе?
Лелька закрывает Ритке рот ладонью. Ей это неудобно, но она даже привстала, чтобы это сделать. Как ей надо закрыть Ритке рот ладонью.
– Я элементарно добросовестная баба, – говорит она. – Двадцать лет назад я рисовала на всех книгах и тетрадях высокие дома с блестящими окнами, я хотела строить эти дома, а стала учителем географии. Вы думаете, я считаю все это несправедливым? Совсем наоборот. Как пишут в газетах, жизнь внесла свои коррективы и определила всему свое место. Дома стали строить без меня. На здоровье! Я предпочла полюбить географию. А потом поняла, что в ней даже есть сермяга – Волга всегда впадает в Каспийское море. Это утешает, как всякая незыблемость.
И тут я поняла, что ничего ее не утешает. Что она вся клокочет внутри, но не скажет нам ничего. Игося? Хотя почему он? Вполне мог оказаться на самом деле приличным мужем. Работа? Но тут я согласна с Лелькой: за двадцать лет привыкаешь к делу, которым занимаешься. А география действительно самый для этого предмет подходящий: ни тетрадей, ни острых вопросов, реки текут, горы стоят, города строятся…
– Скучно, девчонки, – говорит вдруг Лелька. – До тошноты. Все привычно, все знакомо, все будто сто лет было. Мебель двигаю туда-сюда, шторы каждый месяц меняю. Один хрен. Запахи те же. Звуки те же. Гости те же. Кого от чего стошнит – знаю. Кто что запоет – знаю. Как Игорь целуется, наизусть помню. Да и он это делает наизусть.
Я отплевываю тихо, чтоб никто не видел, диагоналевые нитки.
– И в школе одно и то же. Даже дети все на одно лицо. Ты этого не замечала? – Она поворачивается ко мне. Я не ждала, растерялась. Лелька машет рукой. – Не скажешь. Я так и думала, что не скажешь. Каждый хочет представить, что живет интересно. Хоть и ничего нет, а все-таки, мол, что-то есть… Люди все иллюзионисты. Или как? Иллюзионеры? Я даже знаю, как я умру. На двуспальной кровати, и местный комитет будет собирать на похороны по рубчику. А потом выяснится, что денег ни у кого нет, и возьмут в месткоме под зарплату, а через десять дней люди придут получать деньги, а с них начнут вычитать. И все будут удивляться: зачем, почему? Потому что выяснится вдруг, что все меня уже забыли. Напрочь…
Самое безнадежное дело доказывать несчастливому, что он счастливый. Как говорит мой Андрей – «бесполезняк». Поэтому мы молчим. Ритка не в счет. Она-то лепечет что-то о семье, о дочери, о том, что как ей, Лельке, не стыдно так думать. Произнести такие слова полагается. Они как «будь здоров» после чиха, как с «Новым годом» первого января. Ритуальные слова, и все. А по существу ничего не скажешь, потому что скучно – это опухоль с метастазами. Это несчастье. А Лелька ждет. Она высказалась и напряглась, готовая и принять, и опровергнуть все, что мы ей скажем. Я знаю, что такое скука. Скукой были отпуска с Олегом. Я просыпалась по утрам, а сознание бесконечности наступившего дня повергало меня в отчаяние. Мы ходили, лежали, ели, читали, мы смеялись, ссорились. И было скучно.
А если так всю жизнь? И она, бедняга, двигает мебель, с треском срывает пыльные шторы…
– А ты попробуй уйти из школы, – говорит Нелка. – Не дрейфь и начни что-нибудь сначала.
– Что? – быстро спрашивает Лелька. – Что?
– Поступи учиться, – говорю я.
Лелька смеется.
– А то ты не знаешь, что в нашем возрасте уже никуда не принимают. Вообще порядочным людям в тридцать семь и умирать не стыдно.
– Где ты была раньше? – тихо говорит Нелка. – Ну не сейчас же родилась твоя скука?
– Не сейчас, – отвечает Лелька. – По-моему, я с ней родилась.
– Но ты же отличник народного просвещения, – восклицает Ритка, – это же не всем дают.
– Некоторым, – усмехается Лелька. – Некоторым.
– Но это же показатель, – убеждает нас всех Ритка.
Мы молчим. Знаем: никакой это не показатель. Варвара была отличником народного просвещения, Елена Прекрасная нет. Между прочим, я тоже не отличник. И никогда этот вопрос не стоял. У меня нет высокого процента успеваемости. Еще в первые годы своей работы я поклялась (сама себе, конечно), что не солгу в оценке в угоду проценту. Никакой это не героизм, но я действительно не лгу. И к этому уже привыкли, что в целом я светлую картину порчу, но объективно, если смотреть из года в год, мои ребята в школе самые грамотные. Я даже знаю два сорта родителей. Одни добиваются, чтоб их ребенок попал именно ко мне, другие наоборот. И с этим уже считаются. И я сама уже привыкла, что вокруг комплектования старших классов, где буду я, всегда маленький скандал. «На здоровье», – говорю я. Разве могут мои дети после этого казаться мне на одно лицо?
– Сколько ты зарабатываешь? – спрашивает Нелка.
Лелька делает удивленные глаза.
– Сто тридцать. А что?
– А Игорь?
– Триста. Иногда больше. Он ведь директор техникума.
– Я к тому – а ты не поработай. Посиди с дочкой. Оглянись вокруг. Почитай.
– С ума сошла! – вопит Лелька. – Целый день дома? Да я и умываться перестану! Меня школа чем подстегивает: я должна и прическу сделать, и губы намазать, и маникюр. И грацию затянуть. Ты бы посмотрела на меня в воскресенье. Я сама себе противна… Чумичка.
Как это говорит мой Андрей? «Мамочка! Я понял: человек кладезь всего. В нем все про все. Все элементы, вся химия и весь морально-аморальный спектр. Абсолютно весь. И что он захочет – то и обнародует. Вред учителей знаешь в чем? („Какой еще вред, негодяй, неблагодарный!“ – это я.) В том, что они воображают, что знают тебя лучше, чем ты знаешь свой спектр сам. И те, которые совсем уж много на себя берут, ковыряются в нас, как обезьяна в телевизоре. („Кто в тебе ковыряется? Кто?“) Некие педагоги, мамочка! Не ты. Ты не ковыряешься. Ты нас встряхиваешь, как грушу. Чтоб время от времени червьё отпадало. („Нет такого слова, грамотей!“) Будет! Я его пущу в обиход. Но согласись, мама, трясение груши – это тоже несколько по-обезьяньи… („Ты у меня схлопочешь!“) Но все-таки это лучше, чем пальцами в электрическую схему. („Пальцами! Пальцами!“) А то я не знаю… Пальцами лучше. Точнее…»
– Нелка права, – говорю я Лельке. – Отвлекись от всего на свете и подумай о себе. Тебе до того момента, когда начнут собирать по рубчику, самое малое лет двадцать пять. Ну сообрази, как тебе их прожить не чумичкой? За школу я тебя не агитирую. Бесполезняк, как говорит мой сын. Я убеждена, что с любого момента можно начать сначала. Стряхни червьё. (Ого!)
– Понятно, – отвечает Лелька. – Поеду строить БАМ… Ничего нельзя начать сначала. Если уж пошла жизнь комом, так это до смерти. Судьба есть судьба.