справедливо:

– Заелись все очень. Ополоумели от хорошей жизни и уже не знают, чего хотят. Уже некоторым керогазы воняют.

Короче, школу расформировали, нас, школьных жильцов, естественно, выперли, пошли мы с химичкой на аборт, а куда же еще? Людочка в школе больше не появилась, мусорные баки вернулись во двор, ковровую дорожку свернули и поставили на ней инвентарный номер уже новые хозяева. Фикус выкинули, и он долго и гордо умирал в белой гофрированной бумаге возле помоек.

Марья Ивановна пересчитала свое серебро и недосчиталась ложки. «А! Черт с ней! – сказала она. – Это наверняка покойница Опора».

Техничек, кстати, оставили на месте, даже более того – отдали им нашу площадь. Я у них немного пожила, все ждала новостей от мужа, который уехал искать работу на свою родину, в Ростов. Через какое- то время я узнала, что ему очень повезло в жизни. Он нашел и работу, и квартиру, прикладом к этому, правда, была женщина-врач на одиннадцать лет его старше с взрослым сыном, но если учесть, что учителя квартиры не получают никогда, а дети, пока родятся, могут и погибнуть, то получить сразу все – это удача. Честно! А что такое одиннадцать лет разницы. При хорошей жизни ровно ничего, а плохую он уже не хотел. Он ведь дожил почти до тридцати лет и так не сумел купить спинок для кровати. Факт? Факт! Подружки мои, технички, заходились насчет мужского предательства, вот, мол, какой пошел мужик балованный. Не то что раньше, до войны, когда с любой женой жили, с красивой, некрасивой, одетой, раздетой, понятие было, какая выпала, ту и носи. А сейчас… И тут бабоньки мои начинали хихикать, потому что им сейчас как раз было очень хорошо. Партшкола – это не просто школа. Это солидно. Это всегда курево и выпивка. И всегда, всегда есть такие студенты из деревни, которые не гнушаются их профессии. Опять же гарантия в смысле болезней. Парт-школьников хорошо проверяют, это тебе не стройка или даже армия. Там всякое случается. Деревенские же мужики осторожны в обращении, и сила в них есть, которую одним стаканом водки не убьешь. Что для жизни немаловажно.

Круто вверх пошла Алевтина, которая – бедняга! А что ей оставалось делать со своей пионерской черной дырой? Где надо, очень поддержала расформирование нашей школы как таковой. И контингента, мол, нам не хватало (помните, мы перед Людочкой проводили профилактическую чистку? Вот детей нам и недосчитали. Справедливо, между прочим), и не было у нас идейного коллектива, а были просто компании, которые выпивали прямо в школе. То, что мы прямо в школе жили, Алевтинушка наша в речи упускала. В конце концов, от зависти и бедности может родиться только монстр. Это мое сегодняшнее знание. Алевтина ушла в комсомольские работники, большой карьеры не сделала, но квартиру с отдельной батареей получила, говорят, стала скупать хрусталь. Я помню, как она у нас ела пальцами: «Так же вкуснее, что вы!» – и вытирала пальцы о столешницу, туда-сюда, туда-сюда.

У меня же все в жизни завалилось набок. Одно счастье – никого я собой не придавила. В пятьдесят седьмом, когда меня щепкой носило туда-сюда, прибилась я на фестиваль в Москву. Память была хорошая, московский телефон Людочки, который она заказывала при нас в гостинице, в голове сидел. Набрала.

– Большего кошмара, чем ваша школа, в жизни не встречала. – Это она мне после «здравствуй» и закричала: – Дай мне это забыть! Дай забыть!

Получалось, что я же и виноватая, не даю забыть человеку кошмар.

Напоследок она мне пожелала успеха в работе, труде и производственной деятельности.

* * *

Чего я запалилась? Чего? Я давно все про эту жизнь знаю. Мне уже даже больше интересно про ту, которая при моей печени не за горами. И передачу я эту по телевизору смотреть стала, потому что до нее выступал симпатичный поп. Мне нравится, когда они говорят, у них каждое слово как в водичке омытое, и то же самое – а вроде как другое. Ну я и уставилась, думаю, хорошо бы, мол, меня отпели. И тут – бац! Теплоход. И на весь экран – Людка. Вся аж блестит от здоровья, счастья и благополучия. И так ее крупно дают, потому что, как выясняется, она главная в нашем советском милосердии. Всем, кому оно нужно, надлежит идти прямиком к ней, а она нам его будет отламывать по мере нашей с вами необходимости. Этого милосердия у нее навалом. Бери – не хочу. Всем хватит и останется.

Вот тогда я все и вспомнила… И еще деталь! Она строго выговаривала Марье Ивановне, что нельзя ходить в школу в некрасивой обуви. Мальчиковой и разлапистой, что женщине-директору личит лодочка на венском каблуке. Марья Ивановна влезла в лодочку, вздыбила ее своими мозолями, а однажды пришла к нам домой и попросила тазик. Опустив распухшие ноги в воду, она плакала и говорила, что где-то делают операции с костями, но где? И успеть ли ей за каникулы? И выдержит ли сердце? А я презирала ее. За белые распаренные пальцы с длинными, отстающими от мякоти панцирными ногтями, у которых было явное намерение отделиться от ног и всплыть куда-то к чертовой матери подальше. Такое у них было выражение лица. (А почему это, по-вашему, у ногтей не может быть выражения лица?) За полированные двугорбые, стыдящиеся себя косточки, за эти ее мелкие, жалкие, быстрые слезы, недостойные советского учителя. В конце концов! Нельзя же так распускаться. Я лично никогда в жизни не допущу костей и мясов, потому что человек – это звучит гордо, а не как-нибудь иначе… И я сказала своему мужу, который тогда еще рассчитывал, что жизнь наша станет лучше естественным путем, посредством спинок, этажерок и нержавеющих вилок: «Люда мне на многое открыла глаза. Мы здесь погрязаем и не ценим время и место своего рождения. А ведь могло случиться несчастье, и мы родились бы в Америке. Ты задумывался, что такое Россия? Это рос-сияние. Ты чувствуешь? Как точно… Я теперь на всю жизнь… На всю жизнь…» Муж мой молчал. Он был при деле. Он штопал мотню своих единственных штанов. Изо рта его торчит кончик мокрого языка. Он для слюнения нитки, чтоб запихнуть ее в игольное ушко. Откусывать нитки он не может и отрезает их ножницами, и это меня безумно раздражает.

– А кто, по-твоему, выше – Бабаевский или Бубеннов?

Муж молчит. Мотня – дело серьезное. Это вам не философия. А мне-то хочется слов! Мне их мало!

Живая Стюра материт в коридоре фикус.

– Распялся, зараза… Вот ошпарю тебя кипятком, не зарадуешься… Украшение е… твою мать. Ковров накидали… И!!! Чтоб вас всех…

* * *

Рос-сияние… Ну пусть. Мне-то что? Может, и так… А может, и рож-сияние…

Забыла – вспомнила.

Привет, Люда! Милосердная ты наша! Как мы тогда выносили свои вещи. Кроватные спинки… Панцирные сетки… Как Марья Ивановна ходила и собирала по школе мелки в цинковое ведро.

Да! Еще такая мелочь. За Людкой присылали самолет. В гостинице от нее осталась пудреница. Я почему знаю? До меня ведь тогда ничего толком не дошло. Я ведь искренне считала, что безобразное поведение Невзорова и Колесниковой требовало сурового наказания… На последнем нашем педсовете я кричала: «Позор!». Потом побежала в гостиницу, казалось естественным бежать именно к Людочке. Такое рос- сияние… А она, оказывается, уже уехала. За ней приезжали черные машины. Горничная держала в руках пудреницу. Она решила, что я – за ней. Пудреницей. У меня был вид очень уж запышливый. «Нате! – сказала горничная. – Забыто было. Никто и не польстился».

Я долго таскала пудреницу в сумочке, потом она куда-то делась.

Да здравствует наше милосердие – лучшее милосердие в мире!

…А я сейчас еще выпью. Чокнусь с телевизором – и вперед. За тебя, Людка! Милосердствуй! Перестройка необратима! Мы не можем ждать милостей от природы! Самое дорогое у человека – это выпивка. Она дается ему, чтобы не было мучительно больно за бесцельно прожитые годы. Чтобы не жег позор за подленькое и мелочное прошлое. Чтобы, умирая, мог сказать, что все силы были отданы… Володя! Встань в центр. Поставь ручку в жест… Укажи будто бы путь… Сделай лицо как для смерти за идею… Чтоб светилось, чтоб как праздник. Как сияние… Рож сияние…

Так тебе и надо, дура…

Ей во вред живущая…

«Ой, лышенко! Рятуйте мене! Рятуйте!» – закричала Вера Ивановна, хоть никто ее и не услышал, потому что закричала она не вслух, а про себя. «Вот же! Кричу! – подумала. – Ненормальная я, что ли?»

Вера Ивановна боковым зрением посмотрела на библиотекаршу, проверяя, не заметила ли та, что она про себя кричит. Но та смотрела мимо Веры Ивановны, и глаза ее помаргивали часто и подобострастно. Именно помаргивание библиотекарши вернуло Вере Ивановне самое себя, и она сказала голосом, каким

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату