Сын ушел, а Тамара Федоровна повернулась к мужу.

– Только ты… Только ты, пожалуйста, не начинай все сначала… Ни в какую больницу я не лягу… Обойдется… А не обойдется, тем более смысла нет… Живем, как жили… Ни у кого ничего… Пошла сдуру на эту диспансеризацию…

Муж пожал плечами. Странно так пожал… То ли, мол, понимаю, то ли не понимаю… Неужели уточнять? Нет, конечно…

И снова была бессонница. Смотрела в потолок, думала: правильно ли все решила? А может, лечь и прооперироваться, не первая, не последняя… Чему-то уже врачи научились. Морозов – ас. Подождут две Бельгии, никуда не денутся… Но знала, что не ляжет… Была неизвестно откуда взявшаяся уверенность, что это не поможет. Никоненко иначе говорил бы… У нее другой случай… Что ей предстоит? Боли? Не допустят… Худение на глазах у всех. Плохо… Это надо бы подготовить… Объявить, что она худеет сознательно, что у нее какая-нибудь там французская диета… Потеря сил? С этим она справится… Сама… Вся ее сила в воле… А воли ей не занимать… Сочувствие? Жалость? Вот это каленым железом, по всем и каждому… Этого она не стерпит… И начинать придется с семьи… Именно сюда произошла утечка информации. Надо будет прижать дверью Никоненко, чтобы взвыл, сукин сын…

Нет, она вполне в порядке… Голова ясная, паники в ней нет… И врала… Тамара Федоровна врала себе потому, что паника в ней не просто существовала, а билась как плененный тигр… И еще боль, которая охватывала ее всю, какая-то странная, не локальная, а всеобщая боль, которой в теле ее было вольготно и просторно, и она носилась по нему, боль, выискивая места, где она еще не побывала. Но если Тамара Федоровна не хочет в больницу, не признается в боли, как она получит настоящее обезболивающее? Если Никоненко… Он отслужит ей за длинный свой язык.

А боль возьми и пройди. Как пришла, так и ушла, и Тамара Федоровна даже уснула, крепко так, как давно не спала. И сон ей приснился, хороший сон. Будто она в каком-то очень красивом городе и что-то ищет. Какой-то магазин. И ее все посылают то туда, то сюда, а она выходит на одно и то же очень красивое место.

«Красивое не может сниться к плохому, – подумала она утром. – В конце концов, эти коновалы, современные медики, могли и напутать…»

Два месяца прошло спокойно. Ничего не было, ни болей, ни похудания, ни сочувствия; все шло своим чередом. И медики не приставали. Очень хотелось их спросить: «Вы что, ошиблись?» Но не сделала этого. И была горда.

За это время вползло в ухо много всякой информации про это. И были среди разного факты об отступившей болезни, о неожиданной консервации опухолей, почти безнадежных. Прочла Тамара Федоровна и популярный роман об экстрасенсе. Вывод сделала такой: она сама себе экстрасенс. Никаких ей полоумных стариков не надо. И эту знаменитую ассирийку тоже. Справится!

А однажды не смогла утром встать… В одно утро пришло все, чего так боялась. Осталась дома распростертой на кровати. Пришла сестра, сделала уколы и не ушла. Сидела в кухне, смотрела по телевизору аэробику. Тамара Федоровна задремала, а когда проснулась, рот, горло были забиты чем-то горьким, саднящим. Отпила воды – не прошло. И не могло пройти. Потому что это была ненависть. К шторам, которые останутся, к этой кровати с выстеганным шелковым изголовьем и говорящему вдалеке телевизору, к халату из жатого ситца, купленному в Венгрии, ко всему сущему – одушевленному и нет.

Тамара Федоровна была умна. Она читала, что ненависть – эмоция отрицательная. А ей остро нужна была положительная для сил, чтоб опереться на нее рукой, встать и самой дойти до туалета. Не звать же для этого сестру, черт возьми!

Надо было найти эту эмоцию, вытащить ее откуда-нибудь, наскоблить, настричь с нее энергии.

Тамара Федоровна обратилась к памяти. Что там такого в памяти – радостного, светлого?

Ей шестнадцать лет, и она выносит знамя на районной комсомольской конференции. Стоит у двери в зал, ждет слов: «Знамя районной комсомольской организации предоставляется вынести…» У нее дрожат колени, колотится сердце, перехватывает дыхание… Она и сейчас слышит стук барабанных палочек, которые ей тогда казались стуком сердца…

«Девочка, помоги мне встать!» – сказала Тамара Федоровна той себе, со знаменем. Ну да! Так та и бросит знамя, чтобы прибежать отвести в уборную какую-то старуху. Да сама Тамара Федоровна, вдруг остановись та она в сомнении, так бы толкнула себя в спину из нынешнего своего будущего, что та девочка птицей бы взлетела со знаменем в руках.

Нет, та девочка не придет. Тамара Федоровна знает это точно. Не помощница она ей. Та девочка считала, что жалость унижает человека. И стояла на этом твердо всю жизнь. Так твердо, что распластанная на кровати Тамара Федоровна готова была скорее сходить под себя, чем вызвать из кухни мурлыкающую себе под нос медсестру.

Но звать все-таки пришлось. И сестра ее сводила в туалет, и постояла под дверью, и перевела в ванную, и тут Тамара Федоровна увидела себя в зеркале. Надо было просто лечь на раковину грудью, чтобы вынести это зрелище. Потому что что там боль и слабость, если лицо говорило все. «Ничего, ничего, – сказала себе Тамара Федоровна. – Сегодня я больная… Кого это красит?»

Сестра поправила ей одеяло, но так неумело, так неловко, как будто у нее и понятия не было, как должно лежать на человеке одеяло вообще.

«Она что, из дикой Сванетии?» – подумала Тамара Федоровна. Это ее определение было оценкой крайней тупости, хотя никакой Сванетии, тем более дикой, Тамара Федоровна не видела, но слова эти у нее были. И они были известны всему городу. Начальники друг другу говорили: «Я, знаешь, в этом ни бум-бум… Вчера только из дикой Сванетии…»

Когда сестра вышла, пришлось самой все поправить как следует. Но вернулась горечь во рту. Эта неумеха, эта идиотка, которая не знает, как укрыть одеялом, тоже останется… Невыносимая мысль заставила Тамару Федоровну позвать сестру.

– Посмотрите на постель, – сказала она тихо.

Глаза у сестры глупо округлились.

– Вы видите разницу, как сделали и как надо?

– Что сделала? – тупо спросила сестра.

– Укрыли меня одеялом…

– Ну? – не понимала та. – А что, не надо было?

– Но как вы это сделали? Вы помните?

– Ну, вы ж так и лежите, – совсем уж по-идиотски ответила сестра. – Я вас укрыла, а вы лежите… Чего не так?

Неужели же ей объяснять, что одеяло лежит не так, и подушка не так, если эта кретинка ничего не видит?

– Идите, – сухо сказала Тамара Федоровна.

– Нет, ну все-таки? – взъерепенилась вдруг сестра. – Я не поняла, я что-то сделала лишнее или не сделала? Я в общем-то не обязана с вами тут сидеть, но я, как человек, согласилась… Так чего вы придираетесь? В конце концов, я тут бесплатно…

Можно рухнуть в себя? Можно, и довольно глубоко. Тамара Федоровна рухнула. Что, ей никто никогда не перечил? Да сколько угодно… Поперечников всяких – пруд пруди… Но всегда – всегда! – всякое несогласие, всякое возражение существовали хоть и в одном времени и пространстве, но несколько ниже. Такая физика. Это же… Это же заявление сестры было заявлением какой-то неведомой свободной силы. Неразвитой, грубой, но воли, с которой Тамара Федоровна никогда не сталкивалась. Кто бы смел ей сказать про это «бесплатно»? Тамара Федоровна, конечно, знала про рубчики санитаркам в больницах, про вымаливаемые за любые деньги уколы на дому, за разные неконтролируемые презенты специалистам. Говорила себе так: доберусь до этого. Пока руки не доходят, но обязательно доберусь. У нее даже была своя личная пятилетка, так вот медицина и просвещение были там на четвертом году. Она была убеждена: с такой малостью справится.

Заводы открывает, реки вспять поворачивает, а уж ударить по рукам санитарок… Ну, дорогие мои…

И тут, в ее доме, ей в лицо… Неужели она так слаба в глазах этой неумехи, что та может себе позволить такое?

Надо было срочно, тут же все поставить на свои места. Надо было найти слова. И они бы нашлись, не

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×