молодой жизни.

– Детка моя! – спросил Вахид. – Значит, это не сон? Что с Патимат? Ее нет с вами?

– Нет, – ответила Олеся, подняв голову. – Прости, отец.

– А зачем я жив? – спросил Вахид.

Мальчик Шамиль сел ему на грудь и сказал:

– Тетя Тамара рассказывала мне, что ты любишь, чтобы дети садились тебе на грудь, но ей доставались только твои ноги. Ты будешь нашим общим дедушкой. Ты будешь рассказывать нам про другие страны, про людей, про их привычки. Тетя Тамара – птица и летает высоко, ей некогда рассказывать, она ищет людей без ДС.

– Если б я еще понял, что ты стрекочешь, – сказал Вахид. – А дедушкой мне не надо становиться, я и есть твой дедушка, а ты – Тимурчик. – И он повернулся в ту сторону, где был Степан. Возле того было много людей. «Умер бедняга, – подумал Вахид. – И я смогу выполнить только одно свое обещание. Я его похороню. Но пусть он простит меня, с ним я не лягу. У меня есть смысл жизни – быть дедушкой детей разных цветов, у которых нет ни отцов, ни дедов».

Толпа расступилась, и Вахид увидел сидящего Степана. Степан был туго перепеленут и прислонен к доске, ноги его были в гипсе. Он тоже смотрел на Вахида. И огромные слезы катились у него по щекам.

– Здесь моя внучка Сашенька. Сына нет. Ее спасли в Гудермесе. Она сейчас в школе. Интересно, она вспомнит меня? Я не видел ее пять лет. Она при мне пошла ножками. Держалась за мои пальцы и шла. А потом взяла и отпустила. И идет-качается, как в стишке, помнишь: «Идет бычок, качается, вздыхает на ходу, ох, доска кончается, сейчас я упаду», Но разве я бы дал ей упасть?

И он плакал и плакал, русский старик, оказавшийся незнамо где, незнамо с кем. Но с ним было главное – внучка Сашенька.

– Теперь ни за что не умру, – плакал он. – О Вахид, сохрани тебя

Господь! Если бы не ты…

Здесь и сейчас

Я не знаю, через сколько дней с той поры, как Вахида и Степана забрали птицы, появился человек у мусоропровода. Он мог добираться с югов и месяц, и год, пока не набрел на дом рядом с вокзалом и оказался на моем, последнем этаже. Я помню его глаза и все силюсь вспомнить другие, как две капли воды, похожие на его. О моя дурная память, забитая жизнью и смертью! Смерть – повторяю я. Вот оно, ключевое слово, которое вернуло мне воспоминание. Я – еще не я. Я еще ребенок, надо мной рыдает семья, потому что я умираю. У меня дифтерит, а на улице та война, что с немцами, а евреев-врачей расстреляли, можно сказать, в первый же день. Время – месяца два до Сталинградской битвы. Я лежу в темноте, хриплю, бабушка стоит на коленях перед иконой Божьей матери. А мама так хрустит пальцами, что у меня стреляет в ушах.

…Его привела соседка. Он был у нее на постое, немецкий врач. Я не знаю ни имени его, ни фамилии. Но помню руки и трубочку в горле, с помощью которой он собственным ртом высасывал из меня ядовитые палочки. Помню, как сменял он ночами мою маму, как доставал (мне потом рассказали) какие-то особые лекарства, как поставил меня первый раз на пол и подхватил, когда я стала заваливаться.

Через неделю он ушел на Сталинградский фронт, и больше о нем мне сказать нечего. Мне не хочется думать, что он погиб.

Я любила сочинять истории, и одна из них была такая, будто после войны он ищет девочку-дифтеритку, чтобы убедиться, что та жива и здорова. А я вышиваю ему за это салфетку крестиком.

Но война – в этом ее ужас – дает право убийства независимо от человеческих качеств ни убиенного, ни убивающего. В момент войны люди как бы не люди.

Старую еврейку немцы, подвязав веревками под мышки, опускали на дно шахты, чтобы проверить, есть ли там газ. Это повторялось много раз, каждый раз старушка оставалась жива и, закончив дело, немцы так и оставляли ее с веревками на земле. Я это видела. Никто, ни один русский или украинец, – евреи все были убиты – не кинулся к ней, чтобы хотя бы узнать, жива ли она еще.

Я дергала свою бабушку за юбку. Мне хотелось снять веревки. Она поняла меня и строго велела идти домой. И мы пошли. И бабушка сказала мне: «Каждого, кто подошел бы, расстреляли». Значит, мы думали об одном и том же: ей тоже хотелось снять веревки.

Сейчас половина моих друзей живет в Израиле. Мы уже плохо понимаем друг друга, особенно когда друзья объясняют мне, что с арабами дружить нельзя. Как бы неприлично.

Сколько веков одна война рождает другую, а ненависть переходит по наследству. Я хочу понять войну – не политическую, не экономическую, не за земли и воды, а войну человеков, то тайное биологическое, которое у людей страшнее, чем у тигров и прочих самых лютых зверей.

Человек – страшнее зверя. И звери ушли от человека.

ТАМ

Будда перебирал четки. Аллах листал Коран и делал в нем пометки. Пророк Моисей был очень стар и слегка подремывал. Иисус играл с гусеницей на палочке. Он поворачивал палочку, и бедняжка, крутясь и извиваясь, старалась занять на палке исходную позицию. Она же не подозревала, что дело не в ней, а в руке, которая ею играет.

Боги знали, что впервые за все время существования Земли разговор будет идти о том, быть ей или не быть. Давно канули в Лету времена, когда человек Земли был источником сохранения Вселенной. Клетка жизни, она же клетка совести, нравственности, доброты, мудрости, справедливости и многого, многого другого – светлого и прекрасного, – была единственной силой, которая удерживала равновесие между хаосом и порядком. Но войны религий, зависть, убийства отцов, матерей и детей, уничтожение природы – все это истощило клетку жизни и до невероятной мощи напитало клетку смерти. Люди-птицы собирали людей с сохранившейся клеткой жизни и камнями-оберегами; но ничего нельзя было сделать со странами, что стояли на грани смерти от самих себя и силы в них остались только для войны. Именно в России и еще в Ливии собирались армии для «последнего, решительного боя».

И сказал Бог:

Вы читаете Метка Лилит
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату