– Ты знаешь, – кричит мне дочь, – у метро его продавала такая хрупкая, интеллигентная, печальная бабушка. Я отдала ей за него пятьдесят тысяч. Конечно, я переплатила. Но ты ведь меня понимаешь? Да?
Я молчу. Я слышу, как на шестнадцатом этаже моего жилья утихает эхо. И еще я перевожу пятьдесят тысяч на старые цены.
Это тяжелое заболевание – считать на несуществующие деньги, подавать тысячу и ждать сдачу, как с десяти.
Я понимаю, как они заходятся, придумщики нового счета, глядя на наши трясущиеся пальцы. Мы – как та батарея Тушина, про которую им хочется забыть.
С этим чувством я покупала билет в Ростов, где живет моя сестра Шура. Одна дама из Минкульта давным-давно объясняла мне научную силу «зигзага», петли в сторону. Когда все вываливалось из рук, мол, самое время купить билет. Я дала отбой панике и пошла покупать. У Шуры поспел день рождения, у меня душевный и всяческий кризис, черт знает что может получиться из коктейля нервов и радости.
Было еще одно. Полтора года назад, «до заворачивания углов», произошла трагедия, в которую я была глупо вляпана. Слова плохие, нетрагедийные, но ничего не поделаешь, именно так и было. Временами я винила ту беду за свои последующие неудачи, а потом била себя по башке за свинство таких мыслей.
Поездкой к Шуре я хотела изжить этот грех и просто убедиться, что жизнь идет своим чередом.
Поездка случилась тихая до противности. Разговоры переговорили быстро, пошли по новой, к старому никто не возвращался, а когда уже в пятый раз стали мусолить подлость коммунистов и свинство демократов, я поняла: надо бечь, чтоб не взрастить раздражение уже к Шуре, которую я нежно люблю, и не виновата она, что я нагрузила родственную поездку к ней подспудной задачей, а теперь, как дура, жду незнамо чего.
Тут и позвонила Фаля.
Полтора года тому мы с ней попрощались навсегда. Во всяком случае, я была в этом уверена. После такого горя, думала я, старуха не выживет. Хотя все это чепуха. Люди живут странно: они могут пройти через невозможные потери, а могут не пережить хамство соседа. В этой жизни количество горя не аргумент ни для чего…
Тем более что количество его и степень не имеют определения. Сразу скажу – смерть отдельного человека в тройку претендентов на лидерство по горю могла бы и не выйти. Ну что тут сделаешь? Такие мы.
– Сходи, – сказала Шура, – а то будет звонить и конючить…
Что-то во мне торкнулось, как будто ворохнулась живущая внутри птица. Но тут же все усмирилось, я вполне могла объяснить торканье причудами того полушария, которое отвечает за дурь и фантазию.
Была неловкость в том, что сама я Фале звонить не собиралась. Это говорит дурно обо мне, и только. Хотя и хотела посмотреть на то, «как стало». «Нечестно поступаешь», – сказала бы моя маленькая внучка. Так она определяет сверхплохое.
Нечестно.
– Господи! – говорит Шура. – Ну ничему нас жизнь не учит! Ничему! Иди уж к ней, иди! Ну что мы за неучи такие проклятые! Что мы за идиоты?
Митя начинается с этого ключевого слова.
Со слова бабушки:
– Митя, ты идиот!
Было у него замечательное качество: он покупал на базаре самое-пресамое не то – исключительно из чувства жалости к продавцу. Он приносил траченные жуками листья щавеля, червивые яблоки, тапки, сшитые на одну ногу, картины, нарисованные на еще неизвестном человечеству материале, он покупал рассыпающиеся мониста – одним словом, все, что было «нэа тебе, Боже, что мне не гоже».
– Такая старенькая бабуля, – оправдывался он. После чего моя бабушка произносила безнадежное:
– Идиот ты, Митя! Круглый!
То, что в моей дочери однажды вдруг взбрыкнул дяди Митин ген и она купила ненужный бидон, вся ошеломительность такой возможности, конечно, отбросила меня на десятки лет назад.
– Знаешь, – сказала я, – у тебя был родственник, который очень хорошо бы тебя понял. Митя… Да я, по-моему, тебе рассказывала…
Дочь делает поворот кругом.
– Мама! – кричит она. – Я забыла. Мне в другую сторону!
Ну конечно… Она «сдала» мне бидон. А мои истории ей даром не нужны.
Я его несу. Я несу бидон, как беременность… Время расступилось… Я запросто вошла во вчерашние воды. Какой дурак сказал, что это невозможно?
Моя мама пикантная женщина. Она рисует себе на левой щеке мушку. Ступленный огрызок черного карандаша лежит в саше. Я подставляю табуретку, достаю карандаш и рисую на щеке нечто черное и жирное. Потом беру помаду и щиро, от души малюю себе рот. (Из меня так и прут украинизмы детства, которые можно вырвать только с кровью. Так вот, «щиро» – это щедро, если хотите – жирно.) Оторваться от такой красоты невозможно, и я увеличиваю ее в объеме. И понимаю невозможность остановиться, ибо красоты никогда не может быть достаточно.
Потом это во мне и осталось: все, что я делаю в первый раз, я делаю «густо намазанным». Первую увиденную дыню я съела одна – не могла удержаться. И ненавижу с тех пор дыни. Когда-нибудь я напишу «Историю первого раза». Но это я сделаю потом, а пока я на табуретке и нечеловечески прекрасна. Глаз от себя не оторвать. Такую красоту нельзя таить, ее надо предъявить человечеству.