– У меня и сотни таких нет.
– Я же говорю: я оплачу. Я в состоянии. Эта цифра в моей голове вполне помещается. Она нормальная. Понимаешь? Я это знаю.
Она делит, множит, она переводит сумму в привычные ей деньги, в рубли, потом в гривны.
– За свой счет, мама, можно все.
Господи, зачем он это сказал?
Можно все. Когда печатали брошюрку ее кандидатской, это была награда за первое место в чеховском конкурсе. Боже, когда это было? Четверть века тому. Другая жизнь, другая жизнь… Без ностальгии. Без сожаления. Она старается жить в этом времени. Она знает, оно другого цвета, другого запаха, другого вкуса. Она называет его банановым временем. Этих фруктов завались на каждом углу, а яблок нет. Хотя яблони ломятся в садах, а бананы и близко не растут. Но не надо спорить с сыном. Если он так считает, пусть делает. Приехать в Москву с книжкой престижно.
Книгу сделали за месяц. Зелененькая, гладенькая. Шрифт на обложке под старину. Ну и что? Она и есть для этих мальчиков, владельцев газет, пароходов, старина. Разозлилась. Зачем она себя уговаривает? Она же в глубине души так не думает. У нее острый ум и острый язык, просто она не умеет ими пользоваться в банановом времени. Так считает ее университетская подруга Лилька, ведущий в Киеве менеджер некоей фирмы, которая – так она говорит сама – может все.
– Все – это что? – спросила Рахиль, когда та приехала в ее город на какой-то их сбор новых, умелых, ловких.
– Все – это стать. Состояться. Помнишь слоганы юности? Встань и иди. Иди и смотри. Пришла и говори. От зубов же отлетало, а внутрь не вошло. Я помогаю людям стать. Даю консультации. Учу.
Ей тогда показалось, что Лильке хотелось и ее поучить жить. И не то что она была упряма и не хотела новых знаний от успешных людей… Именно это и было. Не хотела. «Я сама знаю, что мне нужно».
– Тебе надо купить дорогой костюм и туфли. И сбросить эти чертовы совковые обноски. Пойдем вместе, я покажу, что тебе надо. Ты молодая и красивая, а ходишь и клонишь выю. Стыдно, подруга.
Она тогда общупала свои вещи. Ну, и чем они плохи? Тем более если их все перепутать, чтоб они вскрикнули от испуга… Она смеялась, соединяя верхи и низы, но туфли купила новые, эдакие на квадратном каблуке для устойчивости и из такой мягкой кожи, что пальцы будто выдохнули и расслабились, забыв привычную судорогу.
«Если поеду в Москву…»
Существование книги требовало каких-то других поступков. Например, захотелось послать ее в Ростов тем, с кем работала. Они сохранили связи. Хорошо бы и в Волгоград. Там была ее однокурсница. Вела двадцатый век. Но главное – главное – было послать ее в Москву, тем, кто ее учил. И прежде всего любимому старому профессору, если он еще жив. На этом она запнулась, потому что почувствовала стыд. Ведь на самом деле «если». Ему уже, поди, за восемьдесят, и куда делось то буколическое время писем, открыток и даже телеграмм ко дню рождения. Больше того, куда делись телефонные звонки? Мосты были разведены до упора и заржавели до навсегда. Так что, получалось, что первым побудительным шагом к возвращению диссертации был горький стыд за себя.
Она не решилась звонить после столь долгого молчания, она написала письмо на кафедру. Такое сдержанно-виноватое письмо. Ни о чем не просила – стыдно, просто информировала, что жива, здорова, но отстала от времени новых идей и понятий. Профессор ответил сразу, пожурил, посочувствовал, написал, что ею интересовались немцы, но он, старый дурак, потерял ее адрес. Закончила ли она докторскую или борется за жизнь на другом пространстве? В общем, если что, пусть приезжает, ее помнят и любят, а немцам он напишет сегодня же.
«Какие еще немцы? – подумала она. – Не знаю никаких немцев». Но ответила, что если можно, она приедет показать свою работу. Хотя она в ней очень не уверена. Боится, не позавчерашняя ли она?
А тут явился приятель с кафедры. Прямо с порога закричал, чтоб слышал муж, который смотрел по телевизору футбол.
– Еду в Волгоград к мамане. Давай свою книжку, передам твоей Ольге или как ее там.
У них был разговор о том, что Рахиль не знает ни домашнего адреса бывшей однокурсницы, ни адреса университета. Договорились, что Рахиль еще напишет письмо и завтра принесет книгу ему домой, чтоб он успел ее положить в чемодан.
…В коридоре его квартиры чемодан уже стоял, рядом грубо были брошены вещи, на взгляд Рахили, слишком много вещей для недельной поездки, но это она, аккуратистка, относится ко всяким сборам с излишним тщанием, так что нечего ей придираться к тому, что не имеет к ней никакого отношения.
– Рахиль! Это ты? Зайди, я в спальне, – услышала она голос жены приятеля, Жени, которая уже давно болела мучительными мигренями, а их, как известно, никто не лечит. Рахиль расстроилась, она не хотела встречаться с Женей, не потому что плохо к ней относилась, а именно потому, что хорошо. Дело в том, что Рахиль знала, что у Жени неоперабельная опухоль мозга. В клинике, где лежала Женя, работала тетка Рахили, собственно она делала томографию и показывала снимки. У Рахили даже голова закружилась от блеска черно-белых разводов и пятен, ей пришлось нюхать нашатырь, и тетка, очень разозлившись на слабонервную племянницу, зашипела ей в ухо: «Не вздумай кому ляпнуть. Дело безнадежное. Будем играть светлую музыку мигрени». Даже с мужем Жени, приятеля все называли Жоржиком-Коржиком (Георгий Суренович Коржиков), она никогда не говорила о болезни Жени – мигрень и мигрень, то хуже, то лучше. Вот и вся недолга, только у Рахили всегда в этот момент в носу щипало нашатырем, в горле першило легким привкусом обморока.
Женя лежала, как всегда, у окна, подняв прикрытые пледом колени, на которые опирался журнал кроссвордов.
Она помяла в руках книжку. Не листала, не разглядывала – именно мяла. И в этом было столько вкуса к жизни, к ее ощущениям, что у Рахили чуть не закапали слезы.
– Ну, дай тебе Бог, – сказала Женя.
– Это за деньги, – почему-то сказала Рахиль. – Представляешь, у одноклассника сына своя типография.
– Хорошо же! – воскликнула Женя. – Иметь, терять, бороться, побеждать, быть то сверху, то снизу,