этом другое, но он садился на какой-нибудь ящик и чувствовал себя, как древний алхимик в своей лаборатории. Все шумит, звучит, потрескивает, происходит таинство – и рождается... мысль...
Сейчас Саша читал Толстого... Программное он прочел еще в девятом, теперь взялся за другое. Саше мучительно жалко его героев. И Пьера, и Протасова, и даже Левина... А Анну больше всех... Все одинокие, все, в сущности, непонятые...
Марта сказала:
– Понимаешь, это котлован хорошо рыть вместе, дом строить, рыбу сетью ловить, а думать хорошо в одиночку. Лев Николаевич – самый большой писатель нашего века, следовательно, и в понимании этого достиг, так сказать, апогея, Ты и почувствовал это в его героях и пожалел... Теперь тебе остается разбираться в этом всю жизнь... Это тебе не на лето задание...
– У нас в программе, кроме Толстого, много одиноких, – засмеялся Саша.
– Я тебе завидую, – ответила Марта. – Зачем я выросла? Я хочу обратно в школу!
Марта – великая чтица. Куда бы они ни приехали, первым делом она записывается в библиотеку. Причем возникает невероятное – за ней сразу признается право проникать в любые потайные места, где библиотекарши хранят для знакомых «самое то».
Убегая после парада, Саша махнул рукой одноклассникам, и эта красивая Ира махнула ему в ответ.
Саша не обратил внимания, что она даже привстала для этого и забыла сесть и сзади ее одернули, потому что на манеже уже работала акробатка Надя, а Ира стояла и смотрела на малиновый занавес, за которым скрылась серебряная фигура.
Шурка хмыкнула. Она жевала кончик воротника, и сердце ее разрывалось от обиды за друга Мишку. Он ведь видел, как Ира столбом встала, слышал, как ей сказали сзади: «Девушка, вы что, на стеклянном заводе работаете?» Ира ответила: «Извините», – и села, а Мишка так на нее смотрел, что красивые очки его, казалось, раскалились. Этот Саша Величко, на взгляд Шурки, таких нервных вскакиваний не стоил.
Шуркины взгляды на любовь не были чисто теоретическими. Она сама совсем недавно вышла из состояния большой любви, в которой в прошлом году чуть не дошла до края. Она уже собиралась прийти и сказать Ему все сама и предложить себя всю до конца жизни...
Если она не пришла и не предложила, так только потому, что вдруг поняла, какое
– Малышка! – (именно так) сказал избранник. – У меня не останется времени на жизнь, если я вас буду всех по очереди любить. Мне придется бросить умываться...
Девчонка то ли рот раскрыла, то ли в обморок упала, ну, короче, до нее не дошло, каких таких «всех» он имеет в виду, если ее любовь – единственная и неповторимая. Она рассказала все Шурке, не подозревая, что столь же единственную и неповторимую любовь Шурка готовилась принести к Его ногам завтра.
Она представила, как он ей скажет: «Малышка...» – и задохнулась от стыда и гнева.
Он был учителем физики. Она пришла на урок и вдруг увидела, как ему мучительно трудно. Как жаль ему своих уроков, своих знаний, тонущих в ненужном обожании. Как страстно он говорит о предмете, а потом никнет под чьим-то влюбленным взглядом и пялится, пялится в свободу, что за окном. Свободу от них, глупых девчонок.
Шурке было и стыдно за себя, и жалко учителя, которому они навязывают ненужную ему роль, и вообще стало почему-то обидно. Но от собственной любви к физику она вылечилась, хотя была еще в том периоде, когда собственная дурь дает возможность понимать дурь чужую. В данном случае – Мишкину. Он ведь, как Шурка, выбрал себе объект до такой степени залюбленный, что Ира вполне может ему сказать: «Котик, вас так много, что я уже не умываюсь: некогда!»
Шурка искала в Ире изъян, чтоб при случае ненароком ткнуть в него пальцем, это было не просто – найти изъян в Ире Поляковой. Она была совершенной девочкой, и даже то, что временами она слегка косила, воспринималось так: «А как она мило, очаровательно косит!» Воистину ей все впрок. Но тем не менее что-то надо в ней найти плохое непременно, потому что жалко дурачка Мишку.
Провела диспут «В жизни всегда есть место подвигам». Старшеклассники идти не хотели. Убегали через окно спортзала. Есть ли смысл в мероприятиях, на которые идти не хотят? Чего больше будет в принуждении – добра или зла? Я еще пока не знаю. Но Оксана велела мне стать под окном, и милые мои десятиклассники прыгали мне прямо в руки. Это было так смешно, что я развеселилась от горя. А они, увидев, что я смеюсь и плачу сразу, все как один вернулись в зал. И было так хорошо! В следующий раз, что бы ни говорила Оксана, я напишу: «Вход свободный. Выход во все окна и двери». И все распахну. У человека должна быть свобода выбора.
Диспут был сначала гладенький, а потом я им кинула «кость». Я сказала, что у слова «подвиг» один и тот же корень, что и у слова «подвинуть». Все стали толкать друг друга, двигаться туда-сюда – «совершать подвиги». А потом мы так хорошо поговорили, особенно хорошо выступил Саша Величко. Он говорил о работе цирковых артистов, которые каждый раз что-то преодолевают, то есть подвигаются в своем деле, в своей работе. «А значит, и в нравственности?» – спросила я. Вот тут все и началось!
Всякая ли отличная работа подвигает душу? Нет! Да!
Я делаю прекрасный нож, но хочу им убить: тогда пусть лучше из моих рук выйдет нож никудышный?
Должно быть – во имя... Для чего... Саша сказал: «Мы все усложняем, все забалтываем... Словесных деревьев больше, чем настоящих. А должна быть простота, правда и улыбка» «Иди ты со своей улыбкой, – крикнула ему Одинцова, – знаешь куда?..» «Он прав!» – закричала Ире Оксана дернулась, как от тока.
Вообще самыми страстными спорщиками были те, которых я поймала из окна.
«Видите, как я была права!» – сказала мне Оксана.
Она была права, увы! Но она была очень очень неправа...
А когда Ира Полякова кинулась защищать Сашу Величко, Оксана тихонько спросила у меня: «Что она в нем нашла? Такой заурядный мальчик...» «А мне он нравится», – сказала я. Ее перекосило «У вашего поколения вкусы... что в музыке, что в одежде... Лена, смотрите старые картины. Есть вечные понятия».
Она об этом выступала. Говорила о вечном. В было правильно и скучно. Жаль, не было А. С. Диспуты уже не для нее. Что бы она сказала? Что-совсем третье... Она стала совсем непредсказуема.
Вчера в учительской она вдруг произнесла:
9
Вечерами Марина садилась напротив сына и смотрела на него.
– Ма, ты что? – спрашивал ее Мишка. Она смущалась, отворачивалась, бралась за какое-нибудь дело, а потом ловила себя на том, что ничего не делает, а сидит неподвижно и все равно смотрит на сына. Если бы Мишка знал, какие живительные процессы проходят сейчас в сердце матери, он бы стерпел это смотрение, смолчал бы, но он ничего про это не знал, а потому сердился и даже уходил из дому с непонятным, привезенным из Одессы словом: «Поблукаю...» Он блукал, а она оставалась одна и думала о том, что такому новому красивому сыну должна соответствовать совсем другая мать. Марина с робостью подходила к зеркалу и, к своему удивлению, находила там вполне еще молодую женщину, просто слегка заброшенную. Было непонятно, откуда в ней что сейчас взялось. Она хорошо помнит себя в зеркале тридцатилетней. У Мишки тогда в пятый раз была двусторонняя пневмония, и от уколов у него почему-то возникали абсцессы, и неизвестно было, как его лечить, и именно тогда ей исполнилось тридцать лет. Мама была еще жива и прислала ей на день рождения красивую соболью шапку. Марина надела ее и подошла к зеркалу. Шапка надвинулась прямо на брови, и так случилось – красивый дорогой аристократический мех не украсил, а выявил землистость ее лица, и черные впадины под глазами, и серые сухие губы, и морщины, как-то очень цветисто и густо сплетшие сеть вокруг рта. Она отдала шапку пульмонологу, лечившему Мишку, и пульмонолог достала ей лекарство, которое помогло. Короче, в затрапезном, купленном по сниженным ценам товаре Марина чувствовала себя уверенней и спокойней. А когда умерла мама, привычка покупать самое дешевое стала точно соответствовать и возможностям. Женщине же, что смотрела на нее из зеркала