не наглых, Лелик звал к себе сам и разрешал посидеть на краешке. Был, говорят, случай, когда подвыпившие мужички поспорили на две пол-литры, сколько народу может поместиться на кровати зараз. Не могли договориться, как считать людей — лежмя или сидячих с поджатыми ногами. Исходили из назначения. Считать лежачих. Но находились пошляки, которые высказывали не лишенную правды жизни мысль, что кровать подразумевает и позицию одного над другим. Тогда надо было для эксперимента звать женщин, но деликатный, можно сказать, интимный спор через женщин мог получить ненужное распространение, и мало ли… И не за такое людей брали за причинное место. Поэтому посредством перекатывания хрупкого Лелика по кровати полутеоретически пришли к цифре одиннадцать.
Честно говоря, Лелик очень боялся перемен истории, при которых он может потерять эту свалившуюся на него честь. Поэтому делом его жизни стало всяческое подчеркивание своего ума и знаний на ниве служения системе. И еще он встревал в разного рода конфликтные ситуации, дабы их дипломатически решать. Внутренне он мечтал, я так думаю, о проблеме дележа какого-нибудь пространства, чтоб скрестить шпагу с гипотетическим Риббентропом.
А потом Лелик оборвался на нитке жизни, причем по-глупому, глупее не бывает. Была у него слабость задавать провокационные вопросы при большом скоплении народа. Его за это считали стукачом, но он им не был, потому что там, где надо, провокатор ценился более тонкий. Лелик же был прям, как нынешний телевизорный Доренко. Хотя последний вообще ни при чем, он политический волкодав, а Лелик был скорее литературно-пародийный пудель. Глупость, на которой он погорел, очень характеризует идиотию того времени, мелкопакостную, которую надо и можно было отбрасывать носком ноги, как дохлую мышь.
Дело было так. Собирается мужской народ выпить. Сбор, как всегда, возле беседки, что стоит напротив главного дома. Беседка вся уже на ладан дышит, в одночасье может треснуть по швам, но она — место сбора. Это свято, как седьмое ноября. Мужики считают заныканные деньги. Делается это осторожно и даже по-своему изысканно: пятерки и тройки легкими пальцами высовываются только для обозначения ценности и тут же исчезают в карманах брюк, жилеток и даже в полуботинках. Сложение сумм мгновенное и всегда правильное, что говорит о математических задатках всего народа, даже и того, кто был никем, а стал жителем спецучастка. А тут Лелик. На тонких ножках. У него никогда ни в каком месте денег нет, поэтому его приближение практического значения не имеет.
— А кто, по-вашему, — кричит он, еще не подойдя к беседке, — лучший поэт мира?
— Пошел ты, — миролюбиво было сказано ему.
— Это принципиальный вопрос, — говорит Лелик, вспрыгивая в беседку. — В каком-то смысле политический.
Пушкин, Лермонтов, Некрасов и Есенин прозвучали одновременно исключительно из соображения — пусть скорее отвяжется.
Лелик закинул назад свою седую головенку и сказал, что все они не понимают ни момента, ни ситуации, хотя такие вещи надо знать, так сказать, интуитивно. Это уже было нехорошо с его стороны, так как мужики занимали серьезные партийные должности и им полагалось знать все. Я себе рисую картину, как они мысленно перекрестились, что все назвали покойников, с которыми ничего произойти не могло, они уже вне пересмотра и возможных перемен. Я представляю, как облегченно они выдохнули чуть было не запертый в горле воздух. Выдержав паузу, Лелик прошелся по беседке туда-сюда, скрипя половицами, стал в позу пионера с горном, именно такой стоял на участке там, где была задумана когда-то песочница, но при хозяине детей не развелось, песочницу рассыпали, а пионера с горном передвинули ближе к погребу. До войны, когда ставили главный дом, погреб был в хозяйстве нужнее нужного, он, кстати, остался до сих пор, в нем юные отпрыски детей старых партийцев делают себе героиновый кайф при свете фонарей. Пионер стоит на страже.
Но это будет еще через тридцать-сорок лет, а тогда Лелик шагал по беседке с неким намеком на лице. Страшная вещь — намек — для человека того времени.
А храбрых в той компании не было. Каждый боялся не знать чего-то важного в государственном масштабе, от чего может произойти движение оси жизни и, как объяснял тот же Лелик, тут-то ижица и станет какой. «Кириллица это, дети мои, кириллица». Кириллицу видели в лицо и в 53-м, и в 56-м, и в 64-м, и в 68-м… И столетие Ленина для многих вышло «какой». Анекдотов развелось, как грязи, песенки типа «нам столетье не преграда». Сурово спрашивали: чему это столетие может не стать преградой? Что такое может быть выше? Многие сгорели после этого, как свечи.
— Так вот, мужики, поэт всех времен и народов — Лорка, — важно сказал Лелик, слегка раскачиваясь на половице.
Возник ступор. Кто такая Лорка? Почему они о ней ничего не знают? Как ее фамилия? Они не смотрели друг другу в глаза, боясь увидеть, что в другом глазу есть ответ, которого у него самого нет.
громко, нараспев произнес Лелик и снял у народа груз с плеч. «Медиум» было не наше слово, его не могло быть в партийной лексике. Это слово было явлением шаманизма и идеализма.
— И как же фамилия твоей Лорки? — спросил завхозотделом райкома партии, который забыл из-за Лелика конечную сумму денег, так ловко высчитанную до явления этого идиота.
— Невежды! — сказал Лелик. — Федерико Гарсиа Лорка.
И тут завкадрами большого партийного издательства легко так, чуть-чуть толкнул Лелика поддых, чтоб знал, дурак, природу вещей и жизни не через медиумов.
Половица под Леликом треснула, за ней треснула другая, и Лелик канул в подполье беседки под общий хохот освобожденного от страха перед неизвестным народа.
Высоты там было на копейку, не больше метра. Но Лелик падал на пень старой сосны, трухлявый пень, несерьезный, но суковатый. Опять двуличие слова и опять связано с сосной.
Надо мне это приметить и быть с ней осторожной. Ничего ведь зря не выскакивает.
Лелик сломал позвоночник; костистый, без всякого мускула, он хрястнул так, что не оставалось сомнений в будущем Лелика. Он немножко пожил паралитиком, а потом умер тихо-тихо, как муха на зиму.
Уже на следующее лето комната с кроватью стояла пустая, потому что ходили слухи, что Лелика видели в окне, и вообще соседи слышали, как ночами бегает сервировочный столик, поэтому, хотя дачу предлагали исключительно материалистам, на всякий случай от нее отказывались. Тем более что хорошенькая Люська после смерти мужа стала как-то чернеть лицом и нажила себе рак. И хоть не померла от него, но все равно все ждали. Мне досталась эта история уже в изложении, а главнее, в злости что пропадает площадь, забитая досками, Поменявшийся со временем контингент уже ничего не боялся. Он смеялся над дураками, которые не знали Лорку. Они его уже знали. Они были циники, и слава Богу, циник, на мой взгляд, исторически прогрессивней труса.
Дети циников осторожненько, без шума вытащили стекло на террасе, отогнули доску и стали навещать заветную квартиру и заветную кровать.
Надо сказать, что раньше, при Лелике, я эту кровать не видела. Хотя была много раз звана посмотреть. Но это было начало моей жизни в стране спецучастка, когда я всей кожей ненавидела всадника без головы, а с ним и все остальное: его хозяина, их предметы.
Пришлось мне увидеть кровать при плохих обстоятельствах, совсем плохих. Это уже самое начало восьмидесятых.
Значит, юное поколение лазает в окошко и скрипит кроватью. У меня двенадцатилетняя дочь (ровно столько, сколько сейчас моей внучке), и моя главная задача — не упустить момент, когда ей тоже захочется посмотреть, что там. Но ее подружки еще вовсю играют в куклы, так что Бог нас пока милует.
Но есть одна девочка. Она отличается от всех каким-то потусторонним взглядом. Она ходит, как бы видя что-то другое, это другое ей мило, поэтому на ее лице время от времени возникает странноватая улыбка тайного греха. Дети этого не видят. Матери настораживаются. Девочка может сидеть долго и неподвижно, чуть раздвинув колени, со слегка приоткрытым ртом, она не идиотка, ни Боже мой, она даже