урывками.
Приезжал Геня из Москвы на Седьмое ноября, на зимние каникулы, на майские праздники. Торчал под дверью нашего десятого, конвоировал Аллочку домой.
Он не знал, что Аллочка тоже выбирала город. Отпала, естественно, Москва. Потом Ленинград и Харьков, как лежащие по одной дороге. Прельщала раскинувшаяся совсем в другой стороне Одесса, тем более что в Николаеве – от Одессы рукой подать – жила тетка Аллочки, очень обязанная чем-то белозубому Аллочкиному отцу. Имелось в виду, что из чувства благодарности тетка не менее чем раз в месяц будет приезжать в Одессу, стирать Аллочкино белье и привозить домашнюю еду. Геня ничего этого не знал. Он выбрал в Москве институт для Аллочки, который был ближе всего к его институту. Кажется, это был полиграфический.
Геня вытянулся за этот год, стал очень сосредоточен, напряжен. Видимо, состояние возникшей внутренней твердости потребовало и изменения имени. Теперь он представлялся не Геней, а Геной. Было сначала непривычно, а потом закрепилось – Гена так Гена.
Летом не успел он приехать из Москвы, а Аллочку уже увезли в Одессу папа и мама. Горбатенькая Глаша блюла интересы семьи и давала Гене противоречивую информацию. То Аллочка в Киеве… А может, в Ростове… А может, в Ставрополе… Мало ли у нас городов, где можно учиться?
Мы тоже все разъехались, всем было не до Гени-Гены. У всех начиналась собственная биография. И начиналась она трудно, потому что мы все были дети оккупированной территории. Родители боялись за нас, доставали нам какие-то справки, доказывающие, что на нас, восьмилетних, семилетних, в сорок первом не было вины, хоть и не подали нам поезд и не увезли подальше от этой проклятой оккупированной территории.
Встретились мы с Геной уже в Москве, случайно, в метро на «Маяковке». Он быстро слизывал мороженое, чтобы идти к поездам. Тихие, скромные провинциалы, мы чтили все московское, тем более метровские правила.
Генка очень обрадовался мне, а я ему – нет. Он же не знал, как мы его презирали последние два года. Лично во мне это презрение выросло просто до нечеловеческих размеров. Мне тогда казалось, что нет ничего выше гордости. Нет, есть, конечно… Родина… Единственный великий человек… А такая вот ползучая, по-собачьи преданная любовь – тьфу!
Господи! Благослови ту встречу на «Маяковке». Какая бы я была, не будь ее у меня?
– Что ты имеешь от Аллочки? – спросил Генка, заталкивая в рот остатки вафельного стаканчика. – Она мне совсем не пишет… Я рвану к ней, пожалуй… Черт с ним, с институтом…
– Ты ей не нужен, Генка, – ответила ему я… – Мы тебя все презираем… Ты бегаешь за ней как собака… Где твое самолюбие? Ей что, от тебя бежать во Владивосток? Ты соображаешь, как ведешь себя? Где твоя комсомольская совесть?
Наверное, вафельный стаканчик перегородил Генкино горло, потому что из него пошел сначала хрип, а потом рык… Он багровел у меня на глазах, и я даже слегка испугалась, не умрет ли он от моих справедливых слов? Пришло даже некоторое сомнение, правда ли, что правда – бог свободного человека, как было записано у меня в блокноте мудрых мыслей? Но Генка не умирал, просто в нем естественно и, может быть, первый раз в жизни рождался гнев. Гнев против хамства, демагогии, этого разухабистого права судить, и рядить, и вякать, когда тебя не просят…
– Ты что? – сказал он хрипло и тихо. – Ты что в этом понимаешь? Ты о чем судишь, кретинка? Тебе ж не дано это понять… Скажи, тебя хоть раз кто-нибудь проводил домой? А ты сама хотела за кем-нибудь пойти? Корова ты яловая… – И он ушел от меня, как-то вихляя, будто его подбили, а я просто с места тронуться не могла. Он рассек меня своими грубыми словами пополам, и из меня вывалилась вся моя требуха. Я стояла пустая-пустая, и первое, что во мне возникло, было ощущение абсолютной Генкиной правоты и абсолютной собственной ничтожности. Я посмотрела, что мне запихнуть в себя обратно, но ничего достойного в вывалившихся из меня вчерашних доспехах не увидела. Мне было стыдно. Я вполне ощущала себя коровой, не яловостью помеченной, а тупостью и идиотизмом жвачного животного. Потом мне стало жалко корову, потому что я себе виделась хуже.
Может, со стороны весь наш разговор с Геной и не выглядит так землетрясийно, но кто знает, когда в нас что пробуждается? Только когда я все-таки вышла из метро, улица Горького была расположена иначе, чем я представляла себе. Она просто шла в другую сторону.
Хватит обо мне, потому что не обо мне речь. Просто девчонку ткнули носом, и она, слава богу, что-то поняла… А могла ведь и не понять… Страшная вещь это – не понять то, что нужно…
Потом пришло письмо от мамы. Она писала, что Аллочка собирается замуж за моряка, и «надо же растить и растить ребенка, чтоб он такое родителям устроил! Неужели для того мы дочек учим и одеваем, чтобы они на первом курсе выскочили замуж? Куда он денется, этот замуж? Никуда. А прежде нужна платформа, чтоб на ней стоять, а не нате вам, пожалуйста, муж…».
Ни капельки мою маму не волновала судьба Аллочки, бедная моя мама, мыкавшаяся в шахте «на поверхностных работах», как она уточняла, дабы повысить цену своей неженской рабочей профессии, люто ненавидела всю семью Найденовых. Это, в сущности, была классовая ненависть – нищеты к достатку. И Аллочка ей в отличие от всех не нравилась. «Чурка с глазами» – так она ее называла. Письмо ко мне имело совсем другой – остерегающий – смысл. А вдруг и я возьму и выйду на первом курсе? Зачем же она горбится? Ведь образование – единственный шанс моего спасения от шахты, тяжелой работы, беспросветности. Мама очень за меня испугалась. Аллочка же не писала ничего.
На зимние каникулы мы все свиделись. Высоченный моряк с неистребимым одесским акцентом рассказывал какие-то глупые истории, Аллочка много хохотала, мама ее громко хрустела пальцами, Глаша плакала, а Гена… Гена сидел и молчал.
С какого-то момента жизни время ускоряет свой бег. И пропадают длинные утра и замедленные вечера, и только понедельники начинают отстукивать особенно нахально… Видно, это право они присвоили себе с вечно наивного человеческого желания попытаться начать все сначала. С первого нового дня… А ведь начала нет… Все изначально, испокон веку начато… И раскручивается жизнь по давно ей известному маршруту-плану, и ничего в ней не изменить… По этому плану и уехала Аллочка с моряком. Накануне их отъезда Гена вызвал ее из дома, Аллочка умолила меня постоять невдалеке, потому что «ей не хочется оставаться с ним наедине». И я стояла так, чтобы меня видела она и не видел он.
– Что же ты, Аллочка? – тихо спросил Гена.
– Ах! – ответила Аллочка. – Сколько можно, Геннадий, об одном и том же?.. Я его люблю, а ты мне просто школьный товарищ… Между прочим, я тебе никогда ничего не обещала… Пожалуйста, оставь меня в покое… И останемся друзьями…
Что-то в таком роде было ею сказано, а может, и нечто другое, потому что никто из нас не придавал такого уж значения разговору, чтоб запомнить его навсегда и дословно. Аллочка отделывалась, я ей в этом помогала, стоя на стреме, а Гена слушал, но не слышал. Он был обречен.
После окончания института я уехала далеко и надолго. Отягощенная собственной жизнью, всеми ее радостями и хлопотами, я потихоньку забывала свой город и школу. Это всегда так бывает в первые годы самостоятельности. Острая память детства приходит позднее. Но информацию об Аллочке я имела. Она шла из маминых писем.
«А Найдениха получила, чего заслужила, – писала мама. – Турнули ее муженька с работы, и давно пора… Зажрались они без совести, и то, и се им подай… Бога не признают, а он все равно есть… И кто что заслужил, тот то и имеет… Когда у всех черный хлеб, у них масло, а кур отборной пшеницей кормили… Рано или поздно, а лафа кончается… Аллочка твоя оказалась никудышным человеком, потому что так и не закончила институт, зато двоих детей уже нарожала. А платформы под этим нет… Кто ей будет теперь помогать, если папочка ее стоит ни в чем?»
«Заховали Найденова. (Это через какое-то время.) Плохой он человек, но все равно царство небесное. Хоронили хорошо. Было пять венков, и райком давал грузовик с ковром за старые заслуги. Приезжала Аллочка с детьми, но без мужа. Постарела! Спрашивала про тебя, я ей показала фотографию, где ты в белой шляпе возле лодки. Сейчас вас не сравнить, ты против нее Изольда Извицкая».
«Горбатая Глаша наложила на себя руки. Люди разное говорят, что жила она с покойником, любила его и решила пойти следом. А другие считают, что отказала ей Найдениха от места, а она слабосильная, и никто ее не берет… Жизнь и здоровому трудная, а про горбатого и говорить нечего… Так что, может, оно и