главное, нет повода и нет ниточки, за которую можно ухватиться.
Письмо этой старой сволочи Брянцева могло стать такой ниточкой. Перхотный уже носил против него целую папку.
– Все это чушь, – повторил ему тогда Зинченко. – Девочке я помог, верно… Пожалел калеку, а у нее со знаниями, между прочим, действительно было не очень… Просил натянуть, этот грех имею… Деньги? Господи ты боже мой! Откуда у старика могли быть деньги?
– Он продал библиотеку…
– Какая у него могла быть библиотека? – всплескивал руками Зинченко. – Ну, подумайте.
Перхотный достал из папки листок, заверенный, с печатями, на котором черным по белому были перечислены книги, их стоимость и лично заверенные фамилии покупателей. Обведенная красным карандашом внизу страницы пялилась та самая пресловутая тысяча.
– Ну-ну, – пожал плечами Зинченко. – Продал библиотеку, а я при чем? Лежат деньги на книжке или истратил на что-нибудь… – Зинченко вызвал секретаршу и велел собрать людей, он таким образом выталкивал перхотного, и тот не возражал, поднялся, сказал, что он придет еще, потому что «набежали вопросы».
Зинченко отдал пришедшим к нему подчиненным какие-то противоречивые распоряжения, но люди приняли их естественно, ибо вокруг них была противоречивая жизнь, а человек, встретившийся им по дороге, был из ОБХСС. Зинченко увидел глаза своих подчиненных, но мнение народа его никогда не интересовало. Остро захотелось домой, раздеться до трусов, выпить водки и обдумать ситуацию. Никто не видел, как давал ему деньги Брянцев. Показания его жены не в счет. Была у старика тысяча при отъезде в Москву, а потом ее не стало. При чем тут он? Да ни при чем! Докажите, докажите! Главное, что еще у этого с мышиным голосом в папке. Какие другие факты?
Зинченко приехал домой и разделся. Как хотел, до трусов. И обнаружил на себе беленькие прилегающие трусики, усиженные черненькими мелкими бабочками. Почему-то испытал острое отвращение от их прикосновения, потому и извлек из глубины шифоньера длинные сатиновые, не пристающие к телу трусы. Вспомнил про чесанки. К такому виду, который в результате получился, как-то органично потребовался граненый стакан.
…Чуть-чуть качнулась, тормозя, «Волга». Зинченко бросил на переднее сиденье трояк и вышел не глядя.
Возле редакции Костиной машины не было. Зинченко в неуверенности затоптался, не зная, как правильней поступить дальше. Уже переступая порог, он вдруг отчаянно понадеялся, что Татьяна спокойно сидит себе в своем закутке, пьет вприкуску чай, охватывая чашку ладонями и вытянув ноги к электрокамину. Она недоуменно посмотрит на него и спросит:
«Ты чего?»
Он с ходу придумал ответ:
«Я забыл сказать… Предлагают лисью шубу… Надо посмотреть… Она с брачком, совсем недорогая…»
Шубу действительно предлагали, но он не задумываясь дал отбой. У Татьяны хорошая импортная дубленка, можно сказать, без сносу, и финское пальто с ламой, и еще стеганое, малиновое, привез ей из Кореи. Вчера решил, что лисья шуба – это слишком. Сейчас бы он подарил ей не то что лисью – норковую, окажись жена в редакции. Но Татьяны не было. Навстречу ему попался их ответственный секретарь со свежеподбритыми височками, он просто воссиял, увидев Зинченко. И затащил в кабинет, и усадил, и стал рассказывать о перспективном плане редакции и о сложностях с подпиской.
– Подорожали мы слишком, подорожали.
Зинченко пришлось его неделикатно перебить:
– Ты прости (он всегда тыкал в ответ на подобострастие, он просто не мог иначе), но я тут как частное лицо. Я ищу вашего Костю.
Лоб секретаря собрался морщинами, выдавая мучительный мыслительный процесс: кто такой есть Костя?
– Шофер, – тихо подсказал ему Зинченко, – я ищу шофера.
Секретарь кинулся к окну, отодвинул штору, и Зинченко увидел сам, как к подъезду припарковалась редакционная «Волга».
Зинченко тихо ругнулся на невезение. Что стоило ему пять минут подождать на улице, не было бы этого глупого разговора с секретарем. А теперь этот, определенно, будет спрашивать у Кости, о чем они говорили, значит, надо будет Костю предупредить, чтоб молчал.
– Я позову его, – ринулся было к двери секретарь, но Зинченко его остановил:
– Я сам выйду.
Они столкнулись на пороге, шофер и Зинченко, и несколько секунд молча смотрели друг на друга.
Если бы можно было переводить человеческие взгляды на время и деньги! Взгляд шофера Кости стоил немалых денег, это Зинченко понял сразу. Взгляд же самого Зинченко, по мнению шофера, отсчитывал не деньги, а время, а точнее – секунды.
– Я к тебе, – сказал Зинченко, – выйдем…
Костя выходил первым, и Зинченко не видел, как плотоядно усмехнулся шофер, как он мысленно уже рассказывает эту историю корешам в парке, как он решил сейчас валять перед Зинченко ваньку.
Зинченко, глядя в затылок Косте, как зверь, учуял мысли Кости, подумал, что, может статься, пустой номер – его приезд, но он сейчас будет расшибаться перед этим идущим впереди него, хотя, в сущности, информация не стоит того. Ну, не сегодня, так завтра, послезавтра все тайное все равно станет явным. Штука в том, что она ему нужна сегодня. Сейчас. Сию минуту. До задыхания.
– Сядем в машину, – предложил Зинченко.
Ну, конечно, Костя сел сзади. Он сразу давал понять: он не ехать садится. Второй раз за день Зинченко лез в машину с чувством неуверенности и легкой паники.
– Значит, так, – сказал он. – Ты куда Татьяну отвез? Отвези меня туда же…
Глупо это было, глупо. Во-первых, Костя сидел рядом. Какое «отвези», если человек специально отсел от руля?
– А куда? – вытаращил глаза Костя. – Куда отвезти?
Он в упор разглядывал Зинченко. Никого никогда не разглядывал из начальников так близко. Ему доставалось зеркальное отображение уха или глаза, ну, сцепившего папиросу рта, да и не нужно было Косте больше этого. Неинтересны были ему его возимые.
А тут широкое лицо рядом, все поры наружу, и дыхание водочное, несвежее, и глаза, чуть прикрытые тяжелыми веками, ничего не выражающие глаза, тусклые и налитые. Костя знает такие глаза. Более хитрый народ прячет их под темными очками, потому что глаза эти
Как же она жила с таким набрякшим, Татьяна? Что ее держало возле него, горемыку? Зарплата, положение? Но он однажды видел, как она мыла в редакции полы. Он тогда рано выехал из гаража, ему в редакции надо было взять сверток, забытый накануне: знакомая продавщица оставила ему пять пачек чая «со слоном». Он собирался отвезти чай матери, у которой за всю ее жизнь прядильщицы не возникло никаких вкусовых пристрастий, кроме индийского чая. Когда с этим чертовым чаем тоже началась чехарда и он исчез с прилавка, он первый раз в жизни видел, как мать заплакала. В войну не плакала, в голодную послевойну не плакала, отец под электричку попал – не плакала, он, сын, ей фокусы отбрасывал будь здоров – даже сидел три года по молодости, по дури, – не плакала. Ни слезинки. Такой характер. Но, правда, и не смеялась никогда. Никаким Райкиным, никаким Хазановым или Рязановым ее не разомнешь. Слушает, смотрит… И как не видит и не слышит. «Мумия, – назвала ее в первое же знакомство Костина жена. – Ты извини, но она у тебя мумия». За матерью это закрепилось. Он сам, бывало, говорил дома: «Я к Мумии заеду».
Так вот, исчез индийский чай. А мать его пила так. Насыпала ложку сухого чая в чашку и ошпаривала его крутым кипятком. Закрывала полотенечком и ждала. Когда цвет становился таким, как надо – шоколадно-золотым, она садилась пить без всего, как какая-нибудь японка. Потом выливала гущу в ведро, отчего Костина жена прямо криком заходилась: такое хорошее в помойку? А Костя материну причуду принял сразу. Ну, что она видела в жизни, его мать? Какие радости? «Вся жизнь в труде, с трудом засыпаем». Такая