тяжелое заболевание. Добрые мудрые педагоги хлопали его по широченному невминаемому плечу и подбадривали: «Ничего, Леонид, перерастешь».
Так вот сейчас отец Менингита шел им прямо навстречу, а Николай сжал в руках каблук босоножки.
– Это, Минин, что? – спросил он.
– Отпал, – добродушно ответил Минин. – Так с чего ему держаться? Это ж надо на клею…
– Так ты даже знаешь, на чем это надо? – засмеялся Николай.
– Некоторые делаем правильно, – спокойно сказал Минин. – Приходи завтра, – это уже он бросил Татьяне, – обменяю.
Николай кирпичом кое-как приладил каблук, Татьяна неуверенно на него встала, он поддерживал ее за руку. Так они и вернулись в зал, где было оглушительно душно, пахло потом, одеколоном «Шипр», модными духами «Белая сирень», портвейном «три семерки» и умирающими от густоты такого воздуха цветами.
Побледнел стоящий у стены Валька Кравчук, дернул галстук-регат, сделанный из каких-то мягких проволочек. Это была единственная новая его собственная вещь. Все остальное на нем было чужое. Рубашку дал поносить двоюродный брат, брюки – дядька, а пиджак, траченный молью, мать сберегла отцовский. Правда, такая чересполосица в одежде была тогда даже принята, и он не выглядел хуже других. Только вот нафталином от него разило так, что даже комары вокруг него не летали.
Татьяна в другой раз бы, конечно, отметила, как он дернулся, бедный поклонник. Но сейчас ее заворожила чужая рука на собственном сгибе локтя, рука эта как-то неприятно ее беспокоила. Она, еще когда Николай прилаживал каблук, обратила внимание на маленькие, глубоко вдавленные ногти, которые мощно обтекала спелая красноватая мякоть. Это было противно, но противные пальцы старались для нее, и было стыдно их ненавидеть. И она подавила в себе отвращение, тем более выше кисти у Николая все было в порядке – сильные загорелые мужские мышцы, ловкие, сноровистые. А потом она ощутила прикосновение его пальцев с твердыми плоскими подушечками и сказала себе строго: «Нельзя к человеку относиться плохо из-за мелкого физического недостатка. Вот у меня, например, тоже на пальце кривоватый ороговевший ноготь. Так что?»
На следующий день Николай постучал к ним в калитку, когда она едва проснулась после выпускного вечера.
– Бери босоножки, – сказал он ей, – пошли менять.
По дороге он объяснил, что он тоже в этом году получил аттестат в заочной десятилетке. В райкоме комсомола потребовали документы, его хотят сделать заведующим отделом. Правда, лопухи райкомовцы не знают, что с аттестатом его тут же заберут в обком комсомола. Там уже с ним говорили на эту тему. Помнит она Виктора Ивановича Гуляева?
Кто не помнит Виктора Ивановича? Он у них работал в школе, когда она пришла туда в первый класс. Молодой историк, распластав на груди блестящий немецкий аккордеон, играл им, новобранцам, известную из кинофильма мелодию, а учительница тонким неверным голосом побуждала их:
Таня слова знала. В ее детстве каждое застолье начиналось этой песней.
– Он теперь в обкоме комсомола, – рассказывал ей Николай про бывшего историка. – В орготделе… Меня зовет… Квартиру обещает… Они дом строят на паях с заводом. Семиэтажный…
У Татьяны почему-то сжалось сердце. Как будто она что-то узнала такое, от чего вся жизнь ее будет зависеть, и теперь ей ни туда ни сюда. Глупый какой-то секундный страх, и она, чтоб прогнать его, сказала:
– А я поеду в Ленинград поступать… На географический…
– Там климат неважный, – ответил ей Николай. – Я служил под Ленинградом. Все время проклятая сырость… Я намерзся…
Сказал он это как-то так, что ей стало его жалко. И она, запутавшись в своих ощущениях, ляпнула ни с того ни с сего:
– А скорее всего я не поступлю… Там, наверно, конкурс!
– Зачем же едешь, если не уверена?
Она ведь была уверена, была! Она ведь хорошо училась и географию любила, у них дома была хорошая географическая библиотека. Отец просто помешан был на всяких там пигмеях, островитянах. У него в кабинете во все времена наряду с другими висел портрет Миклухо-Маклая, и отец именно с ним любил разговаривать: «Ну, Миклуха, что мы будем делать с коровами?.. Ясно, понял… Я сам такого мнения…»
Отец учил ее грамоте по глобусу и музыке по песням из довоенных кинофильмов.
То, что она сейчас походя, легко допустила возможность не поступить на географический, было предательством по отношению к покойному отцу.
А Николай в это время уже вел ее по фабричке, где пряно пахло клеем, резиной, где им смотрели вслед соседки и знакомые, не понимая, зачем она тут – Татьяна Горецкая, самая красивая выпускница школы, и почему она идет с этим выскочкой Колькой Зинченко, который идет, скулами играет, так и жди, что-нибудь сейчас рявкнет.
Рявкнул:
– Что это возле тебя, Мария, мусору больше всего?
– А у меня работа мусорная, – ответила закройщица Мария, с которой он вместе учился. – Я ведь не с бумажками, как ты, вожусь, а с дерьмом! – И она ткнула прямо в лицо Николаю кусок остро пахнущей клеенки, из которой шилась детская обувь.
Им уже сигналил Кузьма Минин, стоя у своей директорской каморки. Он закрыл за ними дверь, взял в руки коробку с принесенными босоножками, вынул их и бросил в объемистую корзину для мусора. Потом он открыл дверцы широкого, во всю стену, шкафа и стал выбрасывать на стол всякие разные босоножки. Татьяна аж ахнула. Она понятия не имела, что такие тут шьются. Аккуратненькие, мягкие, на клею…
– Это на экспорт? – засмеялся Николай.
– В центр, – бросил Кузьма. – Выбирай.
– Выбирай, – повторил Николай.
Татьяна робко взяла такие точно по фасону, какие у нее и были, только сделанные как следует.
– А почему остальное качество плохое? – строго, начальнически спросил Николай.
– А то ты не знаешь, – вяло ответил Кузьма. – Товар какой… А шьет кто? У меня ж сапожников нет…
– Ищи! – сказал Николай. – Проявляй инициативу!
– Счас, разбегусь… – засмеялся Кузьма. – Ты, Коля, меня словами не пугай… Втравили вы меня в это дело, себе не рад… И не трогай, Христа ради, Марию… У меня некого сажать на раскрой клеенки… Воняет же, зараза…
Татьяна вышла с Николаем вместе, а дальше их дороги шли в разные стороны – ей налево, ему направо.
– Между прочим, географический есть и у нас, – сказал он тихо.
«…Двадцать семь лет, двадцать семь лет», – думала Татьяна, глядя, как медленно заглатывает Николай водку. Он любил – медленно. Маленькими глотками. Двадцать семь лет – как один день. Зачем? Для чего? Чтоб родить детей? Чтоб жить в Москве? Она не так давно вдруг осознала бессмысленность их жизни вдвоем, призналась себе, что никогда ведь, в сущности, и не любила его. Сейчас же она вдруг осознала: она способна встать и уйти из этой квартиры, от сына, от этого мужика с омерзительными руками, уйти навсегда, и пусть не будет этих двадцати семи лет. Уйдет, и не будет.
– Налей-ка мне, – сказала она Николаю, протягивая ему чашку.
– Молодец! – похвалил Николай. – Имеешь, значит, сочувствие…
– Нет, – ответила Татьяна, – не имею… Что тебе сочувствовать? Тебе этого никогда не требовалось…
– Потребовалось, – сказал он. – Жизнь сделала крен…
Виктор Иванович
Виктор Иванович гулял с собакой Бартой с половины восьмого до восьми. Он любил это свое собачье время. Любил неспешность, необязательность мыслей, которые к нему приходили, пока Барта присаживалась, или гоняла воробьев, или тянула носом в каком-то ей одной известном направлении. Виктор