Конечно, помните! Как забудешь? Об этом даже в газетах писали. Так вот, после излечения Артиста все-таки отправили на каторгу, но он сбежал и оттуда. Сбежал и явился в Ново-Николаевск, чтобы отомстить господину Гречману, то есть вам. И все неприятности у вас начались после его появления в городе. Перечислять их не буду — вам лучше известно…
— А вы откуда знаете, что это именно он — Артист?
— Он сам написал. Прямо-таки целый рапорт, развернутый и подробный. Теперь сие признание приобщено к делу.
— Значит, его поймали? — выдохнул Гречман.
— Увы, — развел руками следователь, — исчез Артист. В неизвестном, как говорится, направлении. Теперь ищут. А послание свое он отправил по почте, мошенник. Наложенным платежом. Это надо ж додуматься — наложенным платежом! Давайте, господин Гречман, на сегодня заканчивать. Устал я, завтра продолжим. До завтра.
В камере, ворочаясь на деревянном топчане, Гречман попытался представить себе этого Артиста, но не смог вспомнить лица. Как ни силился, а не смог. Ясно видел арестантский халат, деревянный крест на груди, засаленную нитку, на которой висел этот крест, а лицо… Нет, не мог!
Он поднялся с топчана, походил по камере и вдруг остановился, будто ноги пригвоздили к полу. Его пронзила мысль, которая до сих пор даже не приходила ему в голову: а ведь теперь на многие годы его местом жительства станут вот такие стены, зарешеченное окошко под потолком и вонючая деревянная кадка в углу, уважительно именуемая Прасковьей Федоровной.
И сколько будет ему отмерено такого житья — десять, пятнадцать лет?
Или нисколько, если его просто вздернут на виселице?
Он обмяк, обвис плечами и медленно опустился на пол.
Никто не видел, как грозный ново-николаевский полицмейстер ползал по грязным вонючим кирпичам, царапал их ногтями, бился в них лбом и всхрипывал, как от удушья.
— Господи помилуй, Господи помилуй. — Фрося мелко и часто крестилась трясущейся рукой. Зубы у нее чакали, словно она продрогла на крутом морозе.
— Быстрее, быстрее, — торопила ее Тонечка, подталкивая в спину.
Они быстро уходили по темной улице, не оглядываясь назад, и шаг у них был неверный, спотыкающийся, будто они торопились по скользкому льду, а не по деревянному тротуару. Миновали храм, перешли через железнодорожную линию и дружно ойкнули, присели испуганно, когда навстречу им грохнул, будто пушечный выстрел, тугой, стремительно летящий звук. Извилистая трещина, похожая на след молнии, располосовала реку, и из нее хлынула наверх темная вода. Лед зашевелился и глухо заскрежетал. Еще несколько раз бахнуло, и первая льдина вздыбилась, блеснув в темноте острыми гранями, — будто выкинулась из недр реки гигантская невиданная рыбина.
Ледоход тронулся!
— Господи, страсть-то какая! — Фрося, не переставая мелко креститься, едва сдвинулась с места, направляясь к реке, где на берегу маячила невысокая и согбенная фигурка, едва различимая в темноте.
Это был Калина Панкратыч.
Он неспешно обернулся на звук шагов, глухо кашлянул и негромким голосом подбодрил:
— Смелей шагайте, барышни, я не кусаюсь.
Когда они подошли к нему, Калина Панкратыч махнул рукой, приглашая за собой следом, и заковылял, поскрипывая деревяшкой о мокрый песок, который днями только-только начал оттаивать на солнцепеке.
Река между тем все громче крушила и ломала лед, затирала белыми глыбами баржи купчихи Мельниковой, брошенные на плаву еще по осени, и в общий ровный гул вплетался сухой треск деревянных бортов. На этот треск Калина Панкратыч оглянулся, покачал головой и вздохнул:
— Богатство — оно к богатству, все равно, говорят, ей страховку заплатят, а вот нам, бедолагам, — только дыра к дыре. Эх, жизнешка наша корявая! Вот мы и пришли, барышни, погодите маленько, я свет запалю, а то ноги сломаете в моем дворце.
Он распахнул дощатую дверь приземистой хибарки, где ютился теперь, заступив на должность сторожа пристани. Вошел, долго шарился в темноте, пока нашел спички, долго чиркал ими, наконец зажег лампу под потолком и присел на узкий топчан, вытянув перед собой деревяшку. Тонечка и Фрося несмело вошли за ним следом, встали у порожка.
— Значит, так, голубоньки, — Калина Панкратыч кашлянул и полез в карман штанов за своей трубочкой, — связался я на старости лет с мутным делом — деваться некуда. Дознается ваш родитель, Антонина Сергеевна, оторвет мне последнюю ногу… Ну да ладно, подрядился, парень, теперь кряхтеть поздно. Слушайте меня, барышни, и ничего не перепутайте. Записку я вам отправил и сюда вызвал по просьбе Василия. Сам он не может…
— Я знаю, что у него еще рана не зажила! — сердито перебила Тонечка. — Вы можете говорить по существу?!
— Вот по ему, по существу, и толкую, — нисколько не обидевшись, все тем же размеренно хриплым голосом продолжил Калина Панкратыч. — Не может он потому, что находится сейчас на другой стороне реки. Перемахнул, пока лед целый был, по железному-то мосту никак нельзя, под охраной он, запрещено там ходить. Вот и махнул… Скоро знак подаст — костерик зажгет. А как костерик загорится — значит, смекай: лошадь добрую и коляску он нашел. И сам, значит, в здравии. И сегодня же в Барабинск поскачет. Грозился, что за три дня прибудет, аккурат к поезду. Вы, барышня, выйдете, прогуляться будто, а там коляска… Дальше дело ваше, полюбовное… Ох, заварили кашу, крутую — лопатой не провернуть… Все я сказал? Ничего не забыл? Кажись, все. Ну, садитесь, передохните. Станем костерка ждать — из окошка видно будет.
Но Тонечка в хибарке оставаться не пожелала. Вышла на берег и стала вглядываться в темноту, которая накрывала Обь, освобождающуюся с шумом и треском ото льда. В темноте иногда мутно взблескивали белые глыбы, становясь торчком, но тут же исчезали и черное покрывало ночи снова плотно смыкалось. От реки несло холодом, но Тонечка его совсем не чувствовала — ей было жарко, она словно на огне горела. Решение, принятое ею несколько дней назад, поселило в ней и этот неугасающий огонь, который разгорался все сильнее и сильнее, в пепел сжигая остатки страхов и благоразумия. Тонечка прекрасно понимала, что родители, отправляя ее в Москву, навсегда разлучают с Василием, что они никогда не позволят им быть вместе. Значит, оставался только один-единственный выход — бежать. Тонечка написала записку, заставила Фросю отнести ее в дом, где скрывался Василий, затем дождалась записки, которую передал Калина Панкратыч, и теперь вот стояла на краешке реки, которую ломал ледоход, вздрагивала от напряжения и до рези в глазах вглядывалась в непроницаемую темноту.
И вдруг темнота разорвалась. На другом берегу затеплился крохотный язычок пламени; сначала он колебался, готовый вот-вот затухнуть, но скоро разгорелся, костер заполыхал, вздымая пламя все выше и ярче. Калина Панкратыч с крехом выбрался из хибарки, пососал потухшую трубочку и пошел в сторону. Оказалось, что невдалеке у него в кучу свалены обрезки старых досок, мусор и куски сухой бересты. Он наклонился, чиркнул спичкой — и скоро взметнулось ответное пламя.
Два костра, разделенные рекой и шумящим на ней ледоходом, пылали друг против друга, тянулись друг к другу, и ночная тьма не могла совладать с ними.
— Что будет, что будет… — шепотом приговаривала Фрося и крестилась вздрагивающей рукой.
Над весенней Барабинской степью косяками шла перелетная птица. Солнце неистовствовало, доедая остатки снега, открывая блюдца голубых озер и подкрашивая серые камыши золотистым отливом.
Вася-Конь, вытянув раненую ногу, которую нещадно растрясло за дальнюю дорогу, лежал в коляске, смотрел в бездонное небо и, расстегнув ворот рубашки, подставлял грудь теплому ветерку — было уже по- летнему жарко.
Справа тянулся грязный, размочаленный множеством колес тракт, слева простиралась степь, и возле маленького озерка было тихо и пустынно. Не доносилось никаких звуков, и только лошадь, выпряженная на отдых, время от времени фыркала и вздыхала, словно хотела пожаловаться на свою нелегкую долю. Ее ноги