сказ…

И вдруг, после этих решительно сказанных слов, разом заговорил весь круг, зашумел, загудел, как потревоженный улей.

— А… а… а… — закипел князь, весь багровый и не могший сначала от гнева выговорить ни одного слова, и подскочил к атаману.

— У вас нет?!. Противность?.. Гго-вор-ри!.. — крикнул он, сжав кулаки и потрясая ими перед бородой атамана. Левая щека у него судорожно задергалась, и серые глаза округлились я горели огнем. Но тот же спокойный, полуравнодушный, полупрезрительный взгляд узких черных глаз, разозливший князя еще раньше, дерзко, не моргая, глядел на него и сейчас.

— В пыль сотру! — прохрипел взбешенный князь и взмахнул своим пухлым, мягким кулаком.

— Не изволь драться, ваше здоровье, а то ручка отсохнет, — сказал атаман, поймав его руку и отводя ее.

Сзади круг зашумел еще громче. Нельзя было разобрать, о чем он шумел, но шум был грозен.

— А… а… а!.. Господин майор! изволь взять!.. кандалы!.. всех в кандалы!.. обрить его наголо!.. — затопал князь ногами, обутыми в башмаки с золочеными бляхами, и вдруг с размаху ударил кулаком есаула, который, получив совершенно неожиданно княжеский удар, несколько раз ковыльнул назад на пятках. Он хотел было уже пустить в дело свой трехаршинный костыль, но был окончательно сбит с ног одним из солдат, которые окружили и схватили под руки атамана.

— Нехристи, супостаты!.. Вы и Расею-то всю перевели, христопродавцы окаянные! — вдруг громко закричал атаман с искаженным от злобы темным лицом, усиливаясь вырваться из рук солдат.

Взбешенный князь схватил за бороду какого-то дряхлого старика, который, согнувшись и опершись на свой костыль обеими руками, недоумевая смотрел на него своими выцветшими, полуслепыми глазами.

— А ты что за человек? откуда? — налетел затем Долгорукий на мужика в лаптях и в заплатанной сермяге, и не успел мужик снять свою рваную шапку, как голова его мотнулась на бок от удара княжеского кулака.

— Батогов! всех перепорю! Клейми его!

Казаки были совсем озадачены и сбиты. Шум, поднявшийся было между ними, стих и уступил место страху и сознанию своего бессилия и беспомощности.

Атаману на площади стали брить бороду и усы. Он вырывался и отбивался в исступлении от солдат, и лицо его было все в крови от порезов. Тут же нескольких человек из пришлых высекли кнутами, несколько молодых мужиков и казаков забрили и заковали в кандалы, чтобы отправить в солдаты или на галеры. Ужасы, никогда не виданные казаками, испытывал теперь Шульгинский городок.

Станица побежала в разные стороны, кто куда успел. Страх напал на всех, во всех куренях поднялся плач, все стали скрываться в леса, бросая курени и захватывая с собою, что только можно было захватить в такой поспешности.

На другой день то же повторилось в Заказном городке, на третий в Трех-Избянском, на четвертый еще в других. Почти все айдарские казаки стали разбегаться по лесам. Иные побежали на Медведицу и Хопер, разнося по дороге страшные слухи, невероятные прежде у казаков ужасы насилия и надругательства.

V

Голытьба заволновалась.

Второй месяц с Донца бегут и бегут казаки и несут все новые и новые тревожные слухи и страшные вести о царском розыщике: разоряет станицы князь Долгоруков, стариков старожилых бьет и вешает, рвет ноздри, заковывает в кандалы и посылает на каторги, молодых казаков берет в солдаты, красных девушек во постелю, а маленьких младенцев кидает за заборы.

И заволновалось все беспокойное, свободолюбивое население Дона, и с ним зашумела казачья голытьба.

Широкая сиротская дорога на Дон никогда не зарастала. Как в обетованную землю, бежали сюда с Руси все обиженные, разоренные, голые, нагие и босые — все, у кого в родных местах горб трещал от нужды, от палок и разорения. Весь этот голодный, обездоленный, безсчастный люд на своей родине жил, не видя светлых дней, терпел невыносимую тяготу, переносил ругательства, насильства и всевозможные утеснения; кнут писал на его спине суд и расправу. Непрестанные требования рублей, полтин, подвод, сухарей вымотали все его «животишки», и увечья сопровождали это выматыванье. Не виделось впереди конца взяткам и обидам, не виделось конца оброкам и рекрутчине; все обременительнее с каждым днем становились поборы, еще невыносимее гнеты, а ненавистные лиходеи — дьяки и воеводы — еще злее и беспощаднее…

Где же светлые дни? Где правда и справедливость, где праведные судьи и закон? Где нет этого стихийного гнета, этих надругательств и насилия?

Слышал и знал обездоленный и пригнетенный люд об одной вольной земле. Как бедняк, не перестающей мечтать о богатом кладе, мечтал этот народ о воле. Чудною и обаятельною представлялась она в мечтах… Зеленая, широкая степь грезилась мечтателю. Гуляют по этой степи люди, равные между собой, ни от кого не зависящее, свободные, как ветер, который вместе с ними летает по широкому, синему простору… Никаких стеснений, никаких ограничений — один простор, одна воля. И гуляют на этой воле эти люди, празднуют и бражничают без конца по чистому полю, сладко пьют и едят, щеголяют в богатых одеждах, не знают подневольного труда… «Живут — не тужат и никому не служат».

И эта мечта кружила и туманила голову. Сердце рвалось туда, к этой очаровательной красавице воле, к этому широкому празднику, неотразимо влекущему своим безграничным удальством, к этой свободной жизни — без господ, без тягла, без рекрутчины, без жестоких воевод и неправедных судей. И бежал по сиротской дороги на тихий, вольный Дон обездоленный человек искать приюта и белого света, данного на волю, — бежал, унося в сердце тоску по оставляемой разоренной родине и злобу против безжалостных злодеев-разорителей, начальных людей.

В Хоперских, Медведицких и Чирских лесах находил он приют, безопасность и волю, и был уверен, что ничто теперь не может возвратить его назад, к оброкам и тяглу, к воеводам и дьякам.

Но воля оказалась на деле не такой обаятельной и красивой, какою была в грезах забитого и измученного человека, не такой беспредельной и не стесняемой; а благополучия, о котором мечталось до побега и во время побега, и совсем почти не было: тот же холод и голод, та же нужда неотступно ходила следом. Чтобы сладко попить и поесть, чтобы щегольнуть богатой одеждой, приходилось рисковать жизнью, рисковать быть посаженным на кол. Праздник был широкий, шумный, головокружительный, но недолгий и мимолетящий, и та же серая и суровая нужда стояла после за плечами.

Но все-таки жилось легче, чем прежде, потому что не было таких начальных людей, которые могли бы надругаться и изувечить ни за что, ни про что, некого было страшиться и трепетать: все были равны и все становились друг за друга против притеснителей…

Но вот страшная, властная рука протягивается и в эти места, в которых ожившие было от гнета и притеснений люди чувствовали себя вполне безопасными и считали дорогу назад совсем заросшею, — протягивается и требует бежавших «людишек и холопей» назад, грозя кнутом, вырыванием ноздрей и каторгой. Ужас охватывает беглецов, едва успевших вкусить вольной жизни, и страшнее смерти, беспросветнее могилы кажется им все, что они оставили назади, убегая из родных мест. А властная рука все надвигается и грозить раздавить и уничтожить всякое сопротивление.

И заметались в разные стороны, зашумели и заволновались все «голутвенные» люди.

Они собирались в кабаках, кричали, напивались, шумели еще больше и не знали, что делать. Они были голодны, плохо одеты и плохо вооружены; сильных и удалых людей среди них было не особенно много; все пока были совершенно беспомощны и лишь шумели и бурлили.

Грозный шум и ропот подымался и с другой стороны.

Выросшие на воле, не знавшие ни воевод, ни неправедных судей, привыкшие жить «при войсковой булаве да при своей голове», казаки возмутились бесцеремонным попранием старых, исконных прав своих —

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату