я не сумел помочь больному джентльмену, не прошедшему освидетельствование; то, что я не сумел оказать необходимую поддержку представителям некоторых американских фирм (конкретные имена не назывались, но явно имелись в виду Мюллер, Эндрюс и Боди); то, что я в недопустимой степени позволил себе сближаться с лицами и партиями, враждебными американским интересам; наконец, то, что я позволял себе часто отлучаться из Города, — все это вновь обернулось против меня. Совесть моя была чиста, и те же факты в ином освещении могли бы представить иную картину, но это было слабое утешение. В Вашингтоне явно действовали враждебные мне силы, и никакие мои объяснения, никакие оправдательные доводы ни к чему бы не привели. В конце письма недвусмысленно заявлялось, что ввиду важных политических перемен, происходящих сейчас в Островитянии, желательно было видеть в роли консула более искушенного в дипломатических делах человека. Не менее ясно мне давали понять, что мое прошение об отставке будет немедленно принято. Пока же, разумеется, мне предписывалось оставаться на занимаемом посту. И нигде даже намека не было на то, что, измени я свое поведение, мне удастся сохранить место.
В какой-то момент мне даже захотелось навсегда потерять Дорну — тогда мой провал не был бы столь болезненным. Уязвленное чувство, однако, если не принимать в расчет Дорну, имело и оборотную сторону. Ведь если меня сместят с поста консула, у меня останется еще, пусть небольшой, шанс стать торговым представителем. Письма от дядюшки Джозефа, которое могло бы объяснить ситуацию и смягчить удар, не было. Во мгновение ока все воздушные замки, которые я с таким старанием возводил в последние месяцы, растаяли как дым. Я опоздал. Вся моя нерешительная, с оглядкой, консульская карьера рухнула.
Но я все равно увижу Дорну. И тут уже ничто не помешает мне!
17
ЛЕТО. ДОРНА
Путешествия в одиночку стали для меня теперь привычны. Проще простого было мне упаковать свою суму и уехать из Города, что я и сделал 15 января 1908 года, верхом на верном Фэке, вновь влекомый на Запад, по дороге, по которой мне приходилось проезжать уже трижды, и всегда — с неотступными мыслями и воспоминаниями о Дорне.
Стояло уже настоящее лето, и груз облитой солнцем пышной листвы, густо зеленеющих полей и долгих и теплых дней его был ощутим, когда я проезжал по холмистым равнинам Бостии и Лории. Незавидность моего положения угнетала меня, и перенесенный шок вспоминался больно и часто. Легкое облачко желтоватой пыли мерно поднималось из-под копыт Фэка, их стук размерял замкнутый круг моих мыслей: я потерпел крах, надо смириться, я потерял место, Островитяния не для меня.
В конце первого, казавшегося нескончаемым дня моего пути Город с его трезвыми, практическими заботами канул за горизонт. Я ехал вперед, в мир любви, бодрящей и освежающей душу и чувства.
На четвертый день, когда мы с Фэком двигались вдоль узкого русла Кэннана, чей клокочущий поток ревел и эхо этого рева отзывалось в окрестных холмах, я внезапно ощутил такое полное и до сих пор неведомое чувство свободы, что мне показалось, будто я перенесся в некое новое жизненное измерение. Скоро я сойду со сцены, и мне уже не придется притворяться.
На девятый день мы переехали через перевал Доан, и на спуске навстречу нам задул юго-западный ветер. Дуновение его было столь глубоким и мощным, что, казалось, холмы невесомо парят в воздухе, а краски вокруг стали глубже и насыщеннее.
Нетерпеливая мысль, что я скоро увижу Дорну, словно некая огромная рука отогнала все прочие мысли и тревоги, оставив лишь сознание того, что я еду к моей любимой.
Ближе к вечеру я вновь пересек знакомую равнину, усеянную фермерскими участками, и увидел низкие серые стены Эрна. И снова, как прежде, я страстно мечтал, что Дорна встретит меня, и снова так упорно гнал от себя эту надежду, что, увидев «Болотную Утку» стоящей на якоре в маленькой гавани, не мог поверить своим глазам.
Да, Дорна сидела на палубе, расслабленно облокотившись на фальшборт, — взлелеянное моей мечтой виденье — и ждала, ждала меня. Мелкие голубые волны отбрасывали блики, разбиваясь о причал. Река вдали была испещрена белыми бурунами, и, начинаясь от другого берега, расстилалась низменная темно-зеленая пустыня болот.
Я первый увидел Дорну. Голова ее склонилась на грудь; какая-то ее и только ее, ей, Дорне, принадлежащая мысль (я знал это) поглотила ее, и невозможно было представить себе более неподвижной, застывшей позы.
— Дорна, это я, Джон Ланг! — позвал я ее, стоя наверху, у края причала.
Она взглянула вверх, сонно улыбнулась и неохотно, как человек, которого разбудили, не дав ему досмотреть увлекательный сон, встала и подошла к стене пристани. Стена доходила ей до пояса, но не успел я протянуть ей руку, как она легко оттолкнулась и оперлась одним коленом о край. Потом поднялась на ноги, немного неуклюже, но все с той же непроизвольной слаженностью.
Мир вокруг медленно вращался. Три месяца разлуки несколько исказили образ Дорны. Если она и не была так красива, как рисовалось мне в воспоминании, то теперь, реальная, осязаемая, она поразила мою душу и чувства щемящим ощущением совершенства и полной естественности.
— Вы уже видели брата? — спросила она своим — ее, Дорны — голосом, звонким, юным, не похожим ни на что на свете.
Выяснилось, что Дорн выехал из Доринга, чтобы провести завтрашний день со мной. Дорна должна была на своей лодке отвезти нас обоих на Остров. Фэка днем позже привезет один из слуг.
Мы отвели лошадь в конюшню на палубе, поджидая Дорна. Я приехал — это было ясно, — чтобы узнать, как решился «вопрос»; однако мне не хотелось спрашивать об этом прямо сейчас, равно как Дорна явно не желала заводить об этом разговор. Она вновь приняла ту же позу, откинувшись на фальшборт, упершись вытянутыми руками в леер.
Без околичностей она попросила меня рассказать о моих впечатлениях от Совета. Дед и брат были слишком заняты, чтобы дать ей подробный отчет. Судя по некоторому недовольному оттенку в ее голосе, я подумал, уж не оставили ли ее мужчины дома намеренно. Теперь и я разделял ее негодование. Рассказ о Совете дался мне легко, и я мог внимательно разглядеть нынешнюю Дорну.
Она словно еще помолодела, выглядела почти девочкой и — в неком смутном, подсознательном ощущении — чуть больше моей. Взгляд ее глаз казался более искренним и открытым. Ее босые ноги — кожа по-прежнему оставалась тонкой, гладкой, чуть тронутой загаром — уже не казались такими безупречными, и это меня радовало. На голени, у колена, я заметил царапину, явно недавнюю: по краям еще виднелись крапинки засохшей крови. На лодыжке мне удалось рассмотреть несколько синяков и грязное пятно.
Я от души смеялся, совершенно позабыв о предмете своего рассказа. Передо мной была настоящая, живая Дорна — Дорна из плоти и крови, женщина, которую я любил, такая же обыденная и реальная, как я сам.
Время, как всегда, когда мы были вместе, шло незаметно, то быстрее, то вдруг замедляясь. Рядом с Дорной все мои чувства обретали почву — безмятежность и покой.
Наконец появился Дорн, и мы втроем поставили парус. В присутствии брата Дорна неожиданно приумолкла. Разговор теперь поддерживали в основном мы с Дорном, и хотя лодка принадлежала сестре, она уступила ее брату: он был теперь капитаном, а мы с Дорной матросами. Сначала мы, на веслах, вывели «Болотную Утку» из гавани, потому что ветер был противный. Еще немного — и вот мы уже плыли по реке. Большой парус туго напрягся, а мелкая, но упрямая зыбь разбилась о нос лодки, осыпая нас дождем мелких брызг.
Все вместе было так замечательно и я был так счастлив, что совсем не хотелось вторгаться в этот упоительный миг со своими заботами и тревогами и смущать покой Дорны. Только увидев ее вновь, я понял, что моя любовь намного глубже и намного богаче оттенками, чем я предполагал.
В тот же вечер, перед сном, мне удалось наедине перемолвиться с Дорной.
— Нам с вами нужно поговорить, Джон, — сказала она, — но пусть сначала уедет брат.