что он спрашивал у меня разрешения одолжить мою лошадь для мисс Варни и доверил мне вести караван.
Когда я снова взглянул вперед, то, к изумлению своему, увидел, что третьей в ожидавшей нас группе была Морана. Герр Штоппель громким, басистым голосом удивленно поинтересовался у Мораны Некки, как ее сестра смогла обогнать нас. Некка долго делала вид, что не слышит вопроса, пока наконец дотошный немец не выудил у нее ответа, впрочем довольно уклончивого.
— Тот, кто идет пешком, может срезать путь. Здесь есть тропинки. Исла Келвина взяла у Мораны лошадь.
Скоро все мы оказались на вершине и привязали лошадей в тени. Лорд Мора, лорд Роббан, Эрн и я присматривали за ними, пока женщины доставали провизию, а герр Штоппель и герр Майер любовались открывшимся видом.
После завтрака лорд Мора рассказал о том, как в 1305 году Мильтейн был взят и «мы» бежали в эти горы, где какое-то время скрывались в известняковых пещерах.
— Морана, — сказал он, с улыбкой взглянув на дочь, — должно быть, и прошла через них, чтобы срезать путь.
Морана кивнула.
— Почему-то, — продолжал лорд, — она никому не хочет их показывать.
Герр Штоппель, расположившийся полулежа, посмотрел на девушку.
— Уж не боитесь ли вы, Ислата Морана, — сказал он по-островитянски с сильным немецким акцентом, — что они еще могут понадобиться?
Темные глаза Мораны сверкнули.
— Совсем не боюсь. Просто не хочу, чтобы кто-нибудь еще знал.
Вопрос был с подвохом, но Морана не поддалась на уловку. На самом деле герр Штоппель имел в виду не то, что Морана боится показать пещеры, а какое-то определенное событие.
И снова мне вспомнились рассказы Наттаны о ее страхах, и я мог лишь гадать,
— Интересно, — сказал немец, обращаясь к лорду Море, — увидеть пример атавистических страхов, сохранившихся через шестьсот лет. Уж наверное, вы рассказывали вашей дочери эти истории, когда она была ребенком.
В голосе Штоппеля сквозила легкая ирония. Мне показалось, его задело, что Морана не захотела показать ему пещеры.
Солнце клонилось к западу, поднялся ветерок. Похоже, он дул с открытых пространств севера, и на наших глазах свершилось чудо. Дымка, опаловой влагой скрывавшая долины Дина и Мильтейна, растаяла. Сам город Мильтейн, окружающие его луга стали видны рельефно и отчетливо, а сверкающие притоки Хейла серебряными нитями протянулись по этому зеленому ковру, испещренному белыми пятнышками — фермами; но прекраснее всего — настолько, что захватывало дух, — был протянувшийся на северо-западе Большой хребет с бело-розовыми снежными полями. Штоппель громогласно выражал свое восхищение.
Но пора было возвращаться.
Тем же вечером между лордом Морой и мной состоялось нечто вроде политической дискуссии. Я спросил, не сможет ли он уделить мне какое-то время; он был очень любезен и провел меня в библиотеку, уставленную рядами книг на самых разных языках. Горел камин, и я, утомленный сначала дневной жарой, а потом вечерним холодом, был рад его теплу.
Я рассказал лорду о Дженнингсе и поделился планами о «Плавучей выставке». Это означало, конечно, что в Островитянию придется завезти иностранные товары, но не для продажи. Я изложил полную и тщательно аргументированную программу, а под конец, желая спровоцировать собеседника на прогноз, заметил, что, если Островитяния по-прежнему останется закрытой страной, все усилия пропадут даром. Но лорд не спешил делать прогнозы и, в свою очередь, задал мне несколько возникших у него по ходу дела вопросов. Мы проговорили долго. Сама идея понравилась лорду, но, по его словам, ее нельзя было решить вот так, сразу. Он понимал, что мы не хотим, чтобы наше предприятие получило огласку, чтобы другие страны не предприняли подобного или даже опередили нас. Он обещал дать окончательный ответ к середине июня и сказал, что думает, ответ будет положительным, хотя нынешние законы экспорта и импорта подобного рода, по его мнению, для образцов «Плавучей выставки» могут сделать исключение.
— Но разве существующий закон не позволяет сделать подарок? — спросил я, вспомнив вдруг о луковицах, обещанных Дорне. — Я хотел бы послать своей тете семена некоторых островитянских садовых цветов. Разве я не могу этого сделать? И разве нельзя ввозить в Островитянию луковицы и семена?
— Нельзя, — ответил лорд, — поскольку законом запрещен любой ввоз и вывоз, за исключением книг и тому подобного. Подарки также запрещены. Впрочем, пошлите вашей тете семена, и не будем больше говорить на эту тему. Если же вы получите семена и луковицы для подарка из дому, не уничтожайте их, но и не высаживайте, пока университетская комиссия не обследует их на предмет возможных заболеваний. А мы сделаем вид, что ничего не произошло.
Лицо мое залил жаркий румянец. Лорд разгадал мои скрытые мысли. Его проницательность, близкая к ясновидению, относительно семян и луковиц, трепетом отозвалась в каждом моем нерве, и мне вдруг захотелось открыться этому человеку, рассказать ему обо всех своих тревогах и печалях… Его магнетическое обаяние как бы снимало разницу в возрасте, положении, национальности. Я физически ощущал это. Но я не сказал ему ни слова о себе и вместо этого принялся говорить о том, как восхищен всем, что здесь увидел, радушием хозяев, но, как ни жаль, через пару дней мне придется покинуть их. Лорд не слишком настойчиво, но все же попросил меня остаться подольше, как бы давая понять, что я для него не просто гость.
После небольшой паузы он спросил, собираюсь ли я ехать прямо в Город. Я рассказал ему о своих планах и «горящих» делах. Упоминание об «Истории Америки» на островитянском, казалось, особенно заинтересовало его. Он задал несколько вопросов и очень деликатно предложил свою помощь. Далеко ли я успел продвинуться? Неожиданно для себя я сказал, что хочу показать ему уже написанное, и лорд выразил искреннее удовольствие.
Я принес свои рукописи и заметки и, оставив лорда за их чтением, отправился спать.
Вскоре после завтрака лорд спросил, не разрешу ли я показать мою рукопись старшей дочери, чтобы узнать, насколько ее, типичную островитянку, к тому же никогда не выезжавшую из страны, могут заинтересовать сведения о загранице. Мне было приятно, что Морана прочтет написанное мною. Лорд весьма и весьма похвалил мое знание островитянского и спросил, не буду ли я против, если они с дочерью сделают несколько предложений и замечаний.
Днем пошел дождь, несильный, но частый, мелко моросящий. Теперь я мог заняться дневником, написать несколько писем. Я прошел к себе в комнату и заперся. Примерно через полчаса в дверь постучали. Это была Морана. Я не знал, удобно ли просить ее войти или нет, но она сама разрешила эту проблему этикета, спросив, можно ли ей войти.
Войдя, она села, закинула ногу на ногу и обхватила колено, сплетя пальцы сильных, красивых рук. Ребяческая пухлость пальцев в сочетании с тонкой, свежей кожей производила очаровательное впечатление. Девушке было двадцать два года, и все же она казалась мне старше меня.
Перемежая свою речь улыбками, Морана сказала, что идет дождь, а поскольку я уезжаю так скоро, а завтра, возможно, все снова соберутся на прогулку, то поговорить со мной вряд ли еще удастся; что у нее ко мне долгий разговор и, может быть, я не откажусь выйти прогуляться: в доме слишком много народу и ей надоело сидеть в четырех стенах, — может быть, и я не прочь проветриться.
Когда мы вышли, было уже почти совсем темно. По низкому небу плыли серые тучи, и лица наши скоро стали холодными и мокрыми от дождя. На мне был мой островитянский плащ и сапоги, а на голове американская фетровая шляпа — нелепое сочетание, но Морана упросила меня не стесняться, лишь бы мне было удобно. Я рассказал, что в Америке люди, которым вменяется в обязанность носить специальную форму, — почтальоны, машинисты, кондукторы и прочие, — придя домой, спешат сменить форменный наряд на что-нибудь обычное, домашнее, чтобы отделаться от клейма униформы. Это позабавило Морану, которая шла впереди, словно и не замечая дождя.