деньги, которых не должен бы брать, они кивали головой и говорили: «ах ты прохвост». <...>
В Пушкинском Доме Модзалевский показал мне новые приобретения: Керн в молодых годах, Елим Петрович Мещерский, Ив. Ив. Дмитриев, Москва в эпоху Пушкина. «Керн» мне знакома. Она принадлежала Щеголеву. Должно быть, он очень нуждается, если расстался с такой примечательностью!
От Репина письмо. Впрочем, только отрывок. Остальное погибло. Да и как не погибнуть, если он прямо пишет:
«Кому ведать надлежит, следят за вашей перепиской: вы на счету интересных — еще бы!»
Понедельник. С М. Б. у Сейфуллиной. Она между прочим сказала: «Я в
Звонили Сейфуллиной из «Смены»: — Дайте нам что-нб.;
Сейф, сегодня едет в Берлин. В Париж ей не дали визы. <...>
Сейфуллина боевая: вечно готова выцарапать глаза за какую-то правду. Даже голос у нее — полемический. Полна впечатлений вчерашнего диспута — о критиках. Ей показалось, что Эйхенбаум слишком кичится своим дипломом и обижает поэтов из ЛАППа, про котор. Шкловский выразился, что «им готов и стол и дом» (т. е. что им покровительствует власть). Стала она разносить формалистов — очень яростно; ярость у нее ежедневная, привычная — ее любимое состояние. Был у нее Борисоглебский, пришел просить ее войти в Правление Союза Писателей — она как налетит на него: — Не желаю! Не желаю сидеть рядом с Замятиным, с Эйхенбаумом, с Тыняновым, с Томашевским! Не желаю!
— Лидия Николаевна! Там не будет ни Тынянова, ни 3амятина, ни Эйхенбаума, ни Томашевского.
— Не желаю сидеть рядом с Тыняновым.
— Но Тынянова не будет!
— Никто меня не может заставить... и т. д.
Ей больше всего нравится культивировать ярость — слепую. А ее Валерьян Павлович — не глупый и знающий. Ему 35 лет. А ей 38.
— Вот какого молодого человека я влюбила в себя!
Помолчала.— Что ж! Хоть мне и 38, я всегда могу иметь хоть десять любовников.
Играла в подкидного дурака — с каким-то агрономом и какими-то барышнями.
Вторник. Сегодня уезжает Сейфуллина в Берлин.
Мура не любит уменьшительных: я на кортах, лягуха, подуха, картоха.
1 апреля. День моего рождения. <...> Был занят сумасшедше и все пустяками — корректура Панаевой-Головачевой и корректура «Некрасова» сразу. Корректуры я держать не умею, должен сто раз проверять себя, а никому доверить не могу, потому что Т. А. Богданович еще вчера в «Провинциальном подьячем» вместо «тонула» оставила слово «покуда».
Теперь мне осталось 1) продержать 20 форм корректуры моих примечаний (около 18 листов).
2) 6 последних листов «Стихотворений» Некрасова (мелкий шрифт: на самом деле там листов 12).
3) 18 листов второй корректуры Панаевой-Головачевой.
4) Дописать биографию Некрасова.
5) Составить 6 новых примечаний.
6) Сделать введение к Собранию стихотворений.
А мне хочется писать детскую сказку, и даже звенят какие-то рифмы. А условия, при которых проходит эта работа. Бьют палками, топчут ногами — в Госиздате. А в «Academia» вежливо и весело не платят. <...>
24 апреля. Пасха. Кони:
«<...> Боборыкин в Дуббельне все присаживался к нашему столу (где мы с Гончаровым). Однажды, вспоминая Никиту Крылова, я повторил по памяти одну его лекцию. (И тут великолепная пародия на лекцию Никиты, где ко всякому латинскому слову дан московский, ультрарусский комментарий.) Боборыкин выслушал и осенью в Питере приходит ко мне: — А. Ф., повторите, как вот об таком servituse[ 99 ] говорил Никита Крылов? — А зачем вам это надо?— Роман я написал «Китай-Город», где изобразил вас в виде горького пьяницы, вспоминающего Моск. университет и «Никиту» <…>»
_________
Он лежит на кровати, обмотанный компрессом. У него воспаление легких. Вот какие руки стали — показывает он: жилистые, страшно худые.
— Но ничего. Летом пополнею. (Ему 83 года.)
И рассказывает старые свои анекдоты, которые рассказывал тысячу раз. И только взглядывает иногда воровски: слыхал ли я этот анекдот или нет? Но я слушаю с живейшим интересом — даю ему полную волю плагиировать себя самого. Нового содержания его душа уже не воспринимает. Вся его речь состоит из N- ного количества давно изготовленных штучек, машинально повторяемых теперь.
Впрочем, порою и новое. «Я читаю лекции врачам, приехавшим совершенствоваться, из провинции. Они попросили меня прочитать о литературе. Я спросил: — О ком вы желаете? О Тургеневе? — Молчат.— О Чехове? — Молчат.— О ком же?
— О Достоевском! — кричат женщины.
— О Толстом! — кричат мужчины.
Прочитал я им о Толстом, причем сказал, что всякая встреча с Толстым для меня есть
И что же бы вы думали! Когда я кончил лекцию, вдруг встает какой-то слушатель, говорит мне благодарственную речь и возглашает, что мои лекции для них — истинная дезинфекция души.
_________
Кончил 5-ый том воспоминаний. Госиздат хочет приобрести у него эту книгу. Отложил переговоры до сентября.
_________
Марксисты из-под палки: Медведев и др.
26 апреля. Был вчера у Тынянова. Его комнатенка так уставилась книжными шкафами, что загородила даже окна. Бедная Инна исхудала — от науки. Он объяснял ей задачу, когда я вошел. На диване рукописи — самые разные — куски романа о Грибоедове, ученая статья об эволюции художественной прозы, переводы из Гейне. Тут же и корректуры этих переводов. Прочитал о Белом Слоне и «Невольничий корабль». Книжка выйдет в «Academia». Рассказывал о Пиксанове. Пиксанов передал ему через Оксмана привет, по поводу «Кюхли», а про «Мухтара» сказал, что этот роман вызвал в нем, в Пиксанове, желание напечатать те матерьялы о Грибоедове-дипломате, которые у него имеются. Тынянов написал Пиксанову, что ему хотелось бы хоть глазком взглянуть на эти матерьялы. Пиксанов отвечал благосклонно. Т., будучи в Москве, зашел к П., но тот принял его величаво и сухо, свысока похвалил, подарил «Горе от Ума»,— а о матерьялах ни слова. «Он молчит, и я молчу». А сам он, Пиксанов, разбирается в этом деле очень плохо. Называет безвестным капитаном знаменитого Бурцова, врага Пестеля,— «вот, посмотрите, Корней Иванович!».
Очень радуется, что напостовцы сдали свои позиции, что там бьют смертным боем критиков- марксистов. (Прочтите последний №.) С восторгом отзывается о романе «Мангэттен» Дос Пассоса. «Американская литература расцветает необычайно. Начинают казаться какими-то старинными Куперами — все эти О’Генри, Джэки Лондоны». Чарующая бодрость, отзывчивость на все культурное, прекрасные глаза, думающий лоб, молодая улыбка, я понимаю, почему бедная Варковицкая по уши влюбилась в него. О Тургеневе — вот ум! Письма.
2 мая. Мура делала из бумаги бабочек. Сделала 11 штук. Раскрасила. Боба сказал, что бабочки вредны и что он их не любит. Прошел час. Мура на диване горько плачет. «Отчего ты не идешь делать бабочек?» — «Что я буду делать
14 мая. Был в Публичной, в рус. отделении. Там обычно кончают в два. Сегодня в половине 2-го голос: — Отделение закрывается! — Почему? — Протестовать против английского налета!