мне сам Чехонин); у Кардовского похитил рисунок (о чем говорил мне Ре-Ми); у Кустодиева похитил рисунок (о чем говорил мне Кустодиев); подписался на квитанции фамилией Сомова (о чем, со слов Сомова, говорил мне Гюг Вальполь); подделал подпись Леонида Андреева (о чем говорил мне Леонид Андреев). Словом, человек вполне ясный, и все же он мне ужасно симпатичен. Он такой неуклюжий, патриархальный, покладистый. У него чудные три дочери — Капа, Ляля, Буба — милая семья. Говоря с ним, я ни минуты не ощущаю в нем мазурика. Он кажется мне солидным и надежным.
Здесь у нас целая колония. <...>
Ре-Ми, карикатурист. Хотя я в письмах пишу ему дорогой, но втайне думаю глубокоуважаемый. Это человек твердый, работяга, сильной воли, знает, чего хочет. Его дарование стало теперь механическим, он чуть-чуть превратился в ремесленника, «Сатирикон» сделал его вульгарным, но я люблю его и его рисунки и всю вокруг него атмосферу чистоты, труда, незлобивости, ясности. <...>
Среда. Июнь. Были у Репина. Скучно. Но к вечеру, когда остались только я, Бродский, Зильберштейн и П. Шмаров — все свои,— Илья Еф. стал рассказывать. Рассказывал о Ропете. —Ах, это был чудный архитектор. В то время фотографий не было, и архитекторы так рисовали! Он, Ропет, был очень похож на меня, лицом, фигурой — (помнишь, Вера?) —
— А где мой чемоданчик? Где рисунки? Туда, сюда… нету. Ай-ай-ай, ищут, ищут, нету... А Ропет, он вдруг вот так (скрючился) — да так и остался шесть лет... И с тех пор он не мог оправиться. Потом он рисовал, но уже не то... Так и погибла карьера. (Лицо И. Е. изображает страдание.)
Вот Куинджи, тот не так... Тому нужно было 35 тысяч перевезти в Крым, в Симеиз, за имение... Так он взял корзинку от земляники, уложил туда деньги, зашил, и конец.
— Носильщик!
И все морщится, когда носильщик несет к нему в вагон «земляничную» корзинку:
— А, и эта дрянь тоже здесь.
Так и доехал. А Орловский (художники, слушайте!), когда ему нужно было везти деньги, брал порожние тюбики и набивал их червонцами. Казалось, что краски.
Все стали рассказывать случаи, как кого обокрали. И. Е. рассказал:
— Ехал я в Одессу из Киева. В Киеве получил 1500 р., положил их в конверт, и в карман. Бумажник в левом, а конверт в правом. Хорошо. Еду. Только входит в купе красавец, брюнет, выше среднего росту. Я как глянул на него, так сейчас за карман и схватился. Он острым глазом подметил этот жест и отвел глаза. И вот я заснул — на меня нашел столбняк, сплю и чувствую, как кто-то шарит у меня в карманах, и ничего... а потом проснулся: Одесса. Беру извозчика, еду в гостиницу... и вдруг на дороге, ай-ай-ай, нет конверта... назад! — искали, публикацию делали, ничего не помогло. А брюнет со мной в одной гостинице остановился — я его встретил и говорю:
— Знаете, меня обокрали.
Он вежливо, но не очень горячо выразил сочувствие... Полиция нашла у него много денег. Но я заметил, что далеко зашел(?), и в конце концов сказал полиции, что никаких претензий ни против кого не имею. Ну вот и все.
Заговорили о купании.
— У нас в Чугуеве был мальчик Вася Кузьмин... Так он, бывало, возьмет камень, положит его себе на голову и идет через Донец под водой. Две минуты кажутся получасом, и все думаешь: нет, не вынырнет. Но Вася всегда вынырял.
Я, бывало, хорошо плавал. В Петергофе там один остров был — так я до него доплывал. Многие удивлялись.
(Заметив, что здесь тень хвастовства.) — Но потом, через 25 лет, попробовал с Матэ и Ропетом у Стасова, в Парголове — и черт знает что вышло!
16 июня. Вчера я тонул. Прыгнул с лодки в воду, на глубину, поплавал, и тянет меня в воду. А Коле крикнуть не могу, все слова забыл, только глазами показываю. (Я с детства был уверен, что умру в воде. Как русские критики: Писарев, Валерьян Майков.) Наконец-то, Коля догадался.
Играю по вечерам с детьми в шарады. Вчера они представляли — линолеум, я с Лидой и Гретой — карниз и светелка. Коля играет плохо, суетится, кричит, ненаходчив. Я вчера читал ему о Robert Owen'e.
19 июня. Совсем не сплю. И вторую ночь читаю «Красное и Черное» Стендаля, толстый 2-томный роман, упоительный. Он украл у меня все утро. Я с досады, что он оторвал меня от занятий, швырнул его вон. Иначе нельзя оторваться — нужен героический жест; через пять минут жена сказала о демонстрации большевиков, произведенной в Петрограде вчера. Мне это показалось менее интересным, чем измышленные страдания Жюльена, бывшие в 1830 г.
Я сочинил пьеску для детей. Вернее, первый акт. Лида сказала мне: — Папа, у тебя бывает
Был с Репиным вчера у Ре-Ми. Он какой-то вялый. Не оживился ни разу. У Ре-Ми Буховы и Богуславская, которая вчера рассказывала о Бурцеве, а я сдуру смеялся над нею и, кажется, обидел. Зря.
20-го июня 1917. Пишу пьесу про царя Пузана4. Дети заставили. Им была нужна какая-нб. пьеска, чтобы разыграть, вот я в два дня и катаю. Пишу с азартом, а что выйдет... Черт его знает. Потуги на остроумие. Места, не смешные для взрослых, смешат детей до слез. <...>
24 июня 1917. Делаем детский спектакль. У нас есть конкуренты. Катя говорит: у них будет оркестр кронштадтского
— Черносотенные стишки! — Адель Львовна вступилась, он набросился и на нее, как будто она автор стишков. Гости были терроризованы.
28 июня. <...> Забастовали кондукторы Финляндской ж. д., и бедная Марья Б. застряла в городе. Бобочкино рождение. По Куоккале расклеены объявления, будто Межуев (лавочник) выдает конину за говядину. Значит, мы ели конину и сами того не знали. Меня укусила бешеная собака. <...>
10 июля. Маша утром: «Знаешь, в России диктататура!» От волнения. Еще месяц назад я недоумевал, каким образом буржуазия получит на свою сторону войска, и казну, и власть; казалось, вопреки всем законам истории, Россия после векового самодержавия вдруг сразу становится государством социалистическим. Но нет-с, история своего никому не подарит. Вот, одним мановением руки, она отняла у передовых кучек крайнего социализма власть и дала ее умеренным социалистам; у социалистов отнимет и передаст кадетам — не позднее, чем через 3 недели. Теперь это быстро. Ускорили исторический процесс.
15 июля. <...> Руманов говорил мне о Лебедеве, зяте Кропоткина: — Это незаметный человечек, в тени,— а между тем, не будь его, Кропоткину и всей семье нечего было бы есть! Кроп. анархист, как же! — он не может брать за свои сочинения деньги, и вот незаметный безымянный человечек — содержит для него прислугу, кормит его и т. д.
В последний раз, когда я видел Кроп., он говорил о несомненном перерождении рабочего класса после войны.— Рабочие уже созревают для другого быта! — говорил он американцу.— Вот мистер Томсон из Клориона говорил мне, что транспортные рабочие, ткачи и железоделательные уже могли бы получить производство в свои руки and control it[ 16 ]. <...>
23 июля. Итак, я сегодня у Кропоткина. Он живет на Каменном Острове, 45. Дом