Самые мятежные речи он с виду произносил необычайно спокойно, без всякой жестикуляции и возбужденности. Но в голосе его чувствовались подлинная убежденность и внутренний огонь; видно было, что революция для этого человека столь же естественна, как для Везувия извержение лавы. И так же, как гора, стоял он, полный величавого спокойствия. Он не терял душевного равновесия… Даже тогда, когда воодушевление и гнев, достигали в нем самой высокой точки»[65].

Годы скитаний, эти пять с половиной голодных лет, когда Петефи обошел всю страну и всюду встречался с беднотой, ел вместе с ней черный хлеб с луком, брел с нею вместе по грязным или заснеженным большакам, страдал с ней вместе от ужасов немецкой казармы, — годы нищеты и страданий так сблизили поэта с десятками тысяч людей, стоявших сейчас под окнами городской ратуши, что каждое его слово сразу же становилось их словом, каждое его движение — их движением, каждое его желание — их желанием.

«На Буду, на Буду… К Наместническому совету Откроем двери тюрьмы, освободим Танчича!»

Была избрана депутация.

Наряду с Петефи в нее вошел и портной Гашпар Тот, который четыре года назад на заседании «Национального круга» первый внес 60 форинтов на издание стихов «молодого, неизвестного поэта».

«… Депутация, сопровождаемая по меньшей мере двадцатью тысячами человек, поднялась в Буду к Наместническому совету и заявила о своих требованиях. Члены всемилостивейшего Наместнического совета побледнели и соизволили задрожать. После пятиминутного совещания совет согласился на все»[66].

Войскам был дан приказ не вмешиваться, цензура была отменена.

Толпа двинулась дальше — к тюрьме.

НАРОД ПРИШЕЛ ЗА СВОИМ СЫНОМ

Бородатый мужчина ходил взад и вперед по камере. Три раза в день принимался он шагать методично и упрямо, как делал все в жизни. Он хотел сохраниться и душевно и физически. Это пригодится и ему и тем, за кого его упрятали в эту камеру. Пять шагов туда и пять обратно из угла в угол. Он выработал целую систему, чтобы думать во время прогулки и вместе с тем пройти заданное себе количество шагов, Туда и обратно десять шагов — он загибает большой палец; еще раз туда и обратно — двадцать шагов — он загибает указательный палец; третий раз — средний палец… Десять пальцев кончились — пройдено сто шагов. На уголке стола торчит глиняный кувшин — узник переставляет его на вершок. Пальцы распрямляются, и все начинается сначала: большой палец, указательный, средний… Глиняный кувшин обходит все четыре края стола — пройдено четыре тысячи шагов. Можно и отдохнуть. Треть дневной прогулки совершена. Все это он проделывает уже машинально — либо размышляя о книге, которую пишет тут же, в тюрьме, либо, как сейчас, предаваясь воспоминаниям о жене, о детях, о друзьях, обо всем пережитом.

Ему уже немало лет — родился он в конце XVIII века, в 1799 году. Отец у него был крепостным крестьянином, мать — крепостной крестьянкой. Давно это было, когда он вместе с братьями и сестрами — мать родила тринадцать детей — жил в своей задунайской деревне. И все-таки сейчас, в этой сумрачной камере, многое из того, что случилось давно, так приблизилось к нему в воспоминаниях, загорелось таким ярким светом, будто произошло только вчера. И в воображении его иногда отчетливее встает босоногий крепостной мальчонка Мишка, каким он был сорок лет назад, чем бородатый седеющий Михай.

…Едва научившись ходить, он уже отправлялся вместе с другими деревенскими ребятишками в лес по грибы, а зимой ходил и за хворостом. Надо же «принести что-нибудь в дом», помочь родителям. У детей, растущих в нужде, рано развивается чувство ответственности, рано появляется потребность заботиться о других.

Лес… Какие же высокие были тогда деревья!.. Как они шумели… Ему казалось, что никогда с тех пор не видел он таких огромных дубов, буков, такого листопада.

…В деревне любили маленького Мишку. Он был умным, ловким пареньком: помогал звонить в церкви; собирал сухую солому, когда кто-нибудь палил свинью, потом сидел на сверкающем снегу и ножом соскребал щетину с опаленной свиньи; во время похорон носил крест и подпевал тоненьким голоском старику священнику; по осени ломал кукурузу; на рождестве ходил в богатые дома, нося с собой самодельные бумажные ясельки, те самые, над которыми согласно легенде склонялась бедная женщина, любуясь новорожденным сыном.

…Восьми лет он повесил себе суму через плечо, положил в нее ломоть черного хлеба и головку лука. Еще только рассветало, а он уже шел по деревне, играя на дудке, собирал коров и гнал их на пастбища. Домой возвращались к вечеру; коровы шли сытые, а он шатался от усталости. Даже дудку ронял из рук, и она, болтаясь на веревочке, колотилась о его голые ноги. Осенью он таскал корзины в барских виноградниках. А позднее смышленому мальчугану, две зимы подряд разрешили посещать школу. Это была редкая удача. Ведь в ту пору у них на деревне даже из взрослых крестьян грамоте знали только два или три человека.

Школа помещалась в жалкой лачуге. «Класс» не отапливался. Ребята сидели на земляном полу — девочки и мальчики вместе. В плату за обучение взимались четыре десятка яиц, две курицы и полмешка пшеницы. А если никто из ребят не приносил дров из дому, то все мерзли…

Узник шагает взад и вперед. Большой палец, указательный палец… Тишина. Только глиняный кувшин стукается об стол, передвигаясь на вершок.

…Девяти лет от роду Мишка тяжело заболел. В деревне лекаря не было, и перепуганная мать повезла сына в далекий город. Но и в городе была только одна больница, да и та в ведении попов. Мальчика приняли, переодели во все больничное, и мать оставила его в палате одного. Вечером даже ночник не мигал. Тяжело было на душе у мальчонки. Быть может, даже тяжелее, чем сейчас ему в камере…

Большелобая красивая голова бородатого узника все больше никнет под грузом воспоминаний.

…Время близилось к пасхе. Девятилетний мальчуган тосковал в больнице по дому, по матери, по родной деревне. Весенние ветры приносили в палату, как и сейчас в камеру, запах лугов. И маленький Мишка как был, в одной рубашонке, вылез из окна и сбежал. Босыми ногами переступал он по слякотной дороге, едва согревшейся от лучей солнца. Это было его первое пешее путешествие. А позднее, уже взрослым, сколько прошел он дорог, не только по Венгрии, но и по всей Европе!

…Его отдали в ученье к портному. Но портной кормил мальчика так плохо, что он выдержал лишь неделю и нанялся в работники к помещику. Бесправный крестьянский мальчуган был таким же бесправным, как и девять миллионов крестьян в этой стране, насчитывавшей не больше десятка миллионов жителей. Считались с мальчиком не больше, чем со скотиной, и даже налогом облагали, словно скотину; платили за него столько же, сколько за двух волов или восемь свиней…

Глиняный кувшин ударяется об стол. Узник шагает. Напевает песню. Ту самую, которую выучил еще в работниках. Пели ее только на пастбище, чтоб она не дошла до ушей своего или чужого приказчика:

Горе! У мадьяра-мужика Бедность, точно море, широка. Только утром выйдет за порог, А приказчик на загривок — скок! А поспоришь если, так потом На «кобылу» бросят — и кнутом! Целый день, пока не ляжет тьма, Трудится крестьянин задарма. А коли что скажет поперек, Тут его за грудки — ив острог.
Вы читаете Шандор Петефи
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату