Был Семён, был яркий снег и сияющее солнце на небе, потом — вешние ручьи и лужи, в которых тоже плавилось солнце, мокрая, остро пахнущая земля, и первая зелень, наконец — сверкающая вода Громотухи, ещё обжигающая, когда они впервые искупались.
Уже в конце мая вода стала тёплой, и первого июня, в выходной день, они ушли за село, переплыли на остров, и там, лёжа на горячем песке, Наташа почувствовала, что её подташнивает.
Она уже несколько дней ощущала, что с ней происходит что-то необъяснимое и таинственное, удивлялась, прислушивалась к себе. Первой её состояние заметила бабушка Акулина и, напрямик расспросив кое о чём, заулыбалась.
— Дай-то бог. А я нянюшкой буду, вот и радость мне перед вечным сном.
— Нет, нет… Это, может, так, — сказала Наташа. И зачем-то предупредила: — Вы Семёну не говорите.
— Может, так, это бывает, — сказала ей ещё старуха. — А ежели тошнить зачнёт, то, значит, и слава богу. Жди.
Она ждала, и вот это произошло. Дыхание у неё остановилось, она смертельно побледнела, потому что в голове застучало: «А он на фронт скоро уедет! Он уедет от меня!»
Как раз накануне Семён опять был в военкомате, вернулся серьёзный, сосредоточенный, сказал, что через две недели наконец отправляют. И всё равно его уход на фронт казался делом нереальным, неизмеримо ещё далёким. И только в ту секунду, когда её затошнило, словно какая-то пелена упала с глаз, сознание чем-то продуло, и она до пронзительности отчётливо поняла, что через несколько дней Семёна рядом уже не будет, какая-то неумолимая сила отберёт его у неё.
— Нет, нет! — закричала она на весь остров, хватая его за плечи.
— Что с тобой? — Он поднялся, сел на песке.
— Не хочу, чтобы ты уехал! Не могу! Не надо… — Руки её дрожали, и вся она тряслась. Прилипшие песчинки сыпались с её груди, живота, крупных, уже немного загоревших ног. — Юрий не едет вот…
Он поглядел на неё своим обычным мягким взглядом, только в светлых, как речная вода, глазах на мгновение мелькнуло не то любопытство, не то изумление, будто он впервые увидел в Наташе что-то, раньше им не замечаемое. И она интуитивно поняла значение этого взгляда, отшатнулась.
— Я дура, да? Пускай! — закричала она упрямо. — Но я не хочу!
— Не говори так, — попросил он тихо.
— Но я… я люблю тебя. И мне страшно.
— Мне тоже страшно, — проговорил он, будто признаваясь в чём-то сокровенном. — И Юрка не едет… А мне — надо.
Его голос и его слова поразили Наташу каким-то глубоким смыслом, но в чём он — сообразить ещё не могла.
— Почему? — спросила она, пристально глядя на него. — Почему надо? Объясни.
— Ты о чём спрашиваешь? Ну, фашистов мне хочется бить своими руками, гнать их с нашей земли. Разве не понятно?
— Понятно. Но это… очень простое объяснение. А есть ещё какое-то… самое главное.
Он помедлил, собрал на лбу морщинки, будто недовольный.
— Есть, наверное. Но мне его не высказать, не знаю.
Вот так же он говорил ей не раз, что не знает, зачем бросился тогда к трансформатору, вспомнила Наташа. И вдруг — случилось это именно вдруг — словно какой-то яркий луч прорезал её сознание, что-то осветил там, и ей стал предельно ясен наконец-то ответ на вопрос — что такое живущие в самом человеке истинные начала жизни, о которых говорил тогда Субботин над могилой директора завода, стал ясен ответ, который она долго и мучительно искала. Да это же, думала Наташа, та сила, которая заставила тогда Семёна и директора завода броситься в огонь за Нечаевым, потом обоих — к трансформатору, которая зовёт Семёна на фронт… Ну да, ну да, это и есть та великая и таинственная сила, вечно и неодолимо живущая в человеке, которая в трудные, самые критические минуты заставляет человека поворачиваться к жизни самой сильной, самой благородной, самой справедливой своей стороной.
Всё это промелькнуло в её мозгу в одно мгновение, и она тихо и уверенно сказала:
— Нет, ты знаешь.
Он рассмеялся, толкнул её на песок, и они вместе скатились в воду.
Потом опять лежали под горячими лучами. Семён глядел на середину реки. Там, на перекате, звенели, сшибаясь, сильные водяные струи, под солнцем они сверкали, ослепляя, и неслись куда-то, а здесь, у берега, вода была спокойной, небольшие синевато-прозрачные волны, негромко шурша, лизали мокрый песок.
— Что я знаю, Наташка? Ничего я не знаю, — сказал он задумчиво. — Одно мне ясно — я должен быть там.
Он умолк, глаза его сухо блестели, будто он видел перед собой что-то неизвестное, которое и пугало, и вызывало любопытство.
На мокрую полосу песка у самой воды, плотно приглаженную волнами, сел куличок и стал неторопливо расхаживать на длинных ногах. В небе неподвижно стояли мелкие комья облаков, но тени от них всё же скользили по земле, и, когда кромка такой тени близко подползла к куличку, он побежал от неё, но тень догоняла, и, будто не желая, чтобы она накрыла его, он подпрыгнул и улетел на светлое, солнечное место. Семён улыбнулся еле приметно.
— Ты подумай сама вот о чём, — сказал он негромко. — Дед мой, Михаил Лукич Кафтанов, кто был? Люди помнят… Может, кто и забыл бы, да сын его, Макар, живой ещё… И отец мой, сама видишь, какой. Подумай — и поймёшь, почему я должен идти. Мама поняла, она заплакала, но сказала: «Иди, надо, сынок…»
— И не потому, — мотнула мокрой головой Наташа. Но, подумав, поправилась: — Не только потому.
Семён глядел теперь на крутые зелёные склоны Звенигоры, на сверкающие гранитные утёсы, о которые, набегая, колотились пятна теней от облаков и, будто разбиваясь, отскакивали, смятыми лохмотьями соскальзывали вниз.
— Ну да, не только… — бездумно повторил Семён, пересыпая в ладонях песок. Потом лёг на спину. Солнце стояло за белой, не очень плотной тучкой, просвечивало её насквозь. Середина тучки была голубовато-розовой, края облиты, оплавлены шафранно-красным огнём, и во все стороны из-за облачка хлестали струи жидкого янтаря. — Потому ещё, что облачко это полыхает в синем небе? Что дядя Антон так… погиб, что тебя встретил и полюбил? Да, поэтому? Это — красивое объяснение…
Слова его звучали всё резче. Он приподнялся и поглядел на неё, нахмурив выцветшие брови.
— Ты как-то… странно говоришь, — вымолвила она, пытаясь понять его. — Зачем сердишься?
— Извини, — сказал он виновато. — Только не спрашивай того, что мне не объяснить. Что и без того понятно.
— Я не буду. Теперь не буду, — промолвила она, думая о своём.
Так она и не сказала ему в тот день о зародившейся в ней новой жизни. Не сказала и в следующие, боясь причинить Семёну какую-то боль и лишнее волнение, потому что он и без того находится в напряжённо-лихорадочном состоянии. День отправки стал известен — 14 июня. Семён то бегал на завод, хотя уже уволился с работы, то домой, к матери, то зачем-то в военкомат, но больше находился с Наташей, смотрел на неё то ласково, то задумчиво, то с тоской. А ночами, до самого утра, они бродили по окрестностям Шантары, по холмам, по зарослям Громотушкиных кустов, по берегу лунной Громотухи.
— Вот всё как получилось у нас… Я знал, что всё это быстро наступит, такой день, и не хотел… Я хотел, чтобы ты была свободна. Ведь всё… всё может со мной на фронте… Но я люблю тебя, — сбивчиво говорил он ей в эти последние, короткие июньские ночи.
— Ты не хотел… А кто бы дал тогда мне всё это… всё, что было у нас? И ничего не случится… Ничего не может… — шептала она сухими, исцелованными губами. Тело её, измятое его руками, болело, но всё хотелось, чтобы он обнимал, обнимал её.
— Теперь ты одна будешь, — говорил он и вроде чего-то ждал.
«Нет, нас двое!» — готова была она крикнуть, но сдерживалась, ей хотелось сказать ему об этом лишь на прощанье, в самую последнюю минуту, чтобы он уехал только с этой мыслью.