решительным креном в сторону живописно-изобразительной формы. Всё это бесконечно соответствовало собственно-писательским качествам и устремлениям Гоголя, всегда обеспокоенного тем, чтобы 'крепкою силою неумолимого резца выставить выпукло и зримо на всенародные очи' свои изображения, всегда предпочитавшего рассказу - показ, наглядную демонстрацию какого-либо предмета. Зримость образного рисунка необходимое звено и условие творимого им словесного полотна. Гоголь как бы неусыпно зрит описанное им и, грезя зрением, внушает схожее чувство своим читателям. Слово в русском языке, согласно его тезису в 'Учебной книге словесности', - 'не описывающее, но отражающее, как в зеркале, предмет'. Очевидно, это ощущение связано с его повышенной восприимчивостью к изобразительным возможностям речи. Всецело к гоголевской прозе приложима и его формула, произнесенная по поводу стихотворений Державина, который всё делал
'чтобы неестественною силою оживить предмет, так что кажется, как бы тысячью глазами глядит он'.
Подобное визионерство, граничащее с ясновидением, сыграло немаловажную роль в репутации 'реалиста', которая укрепилась за Гоголем. Его образы гипнотизируют, обладают властью миража, неотвязной галлюцинации и стоят перед глазами вот уже больше столетия, сходя за картину действительности. Было бы, вероятно, точнее эту преувеличенную изобразительную силу и способность Гоголя называть 'магическим реализмом', имеющим целью словесность обращать в физически сущее и осязаемое тело. За невозможностью чудотворить в прямом и полном значении, преображая бесплотное слово в непосредственную материю жизни, Гоголь пробавлялся художественными фокусами и навязывал читателям иллюзию физически достоверного контакта с выдуманным им миром. В этом смысле 'глядит!' - уверение, столь резко акцентированное и наглядно подтвержденное в гоголевском 'Портрете', - имеет характер программы для всего его писательского и жизненного дела. От изобразительной магии протягиваются нити к пророческим и религиозно-практическим запросам Гоголя. В частности, его трагическое самоощущение писателя и человека, на которого все смотрят в ожидании какого-то чуда, в немалой степени было вызвано, по-видимому, тем обстоятельством, что своими произведениями он отверз у земли глаза, сделал ее зримой и зрячей и не смел уже освободиться от обращенных на него отовсюду, разгоряченных взоров. Мания преследования (в соединении с манией величия) как-то связана у Гоголя с его художественным даром выставлять выпукло и ярко своих героев на всенародные очи, добиваться максимальной изобразительной живости всякой твари и всякой вещи, так что те не просто действуют в его сочинениях, но неотступно глядят на нас и преследуют воображение автора, устремив на него полный нетерпения взгляд, что-то требуя, на что-то надеясь. Попав в поле зрения лиц и вещей, им изображенных, Гоголь не мог уже уйти от ответа и от ответственности перед этим тысячеглазым свидетелем, вызванным им к жизни. Увиденная Гоголем, Россия увидела Гоголя: он продрал ей глаза собственным творчеством и потом трепетал, и радовался, и напрягался, и пыжился, и тосковал под ее грозным присмотром.
'Русь! чего же ты хочешь от меня? какая непостижимая связь таится между нами? Что глядишь ты так, и зачем всё, что ни есть в тебе, обратило на меня полные ожидания очи?..'
Единственная вина художника Чарткова, купившего злосчастный портрет, заключалась, как известно, в том, что из любви к искусству он оттер эти очи от пыли и попал нечаянно в сплетение лучей, источаемых взглядом антихриста. Портрет сглазил художника. Фигурально выражаясь, Гоголя 'сглазили' его образы. Не потому ли он так настойчиво отстранялся от них и бежал прочь от искусства, замаливая свой самый страшный, самый черный (если не единственный) грех - изображения? Когда бы он вовремя от него не отрекся, не прикрылся бы щитом веры, Гоголя, возможно, ждал бы конец Чарткова:
'Жестокая горячка, соединенная с самою быстрою чахоткою, овладела им так свирепо, что в три дня оставалась от него одна тень только. К тому присоединились все признаки безнадежного сумасшествия. Иногда несколько человек не могли удержать его. Ему начали чудиться давно забытые, живые глаза необыкновенного портрета, - и тогда бешенство его было ужасно. Все люди, окружавшие его постель, казались ему ужасными портретами. Портрет двоился, четверился в его глазах; все стены казались увешаны портретами, вперившими в него свои неподвижные, живые глаза; страшные портреты глядели с потолка, с полу; комната расширялась и продолжалась бесконечно, чтобы более вместить этих неподвижных глаз...'
И весь этот бред и кошмар только за то, что однажды взглянул он неосторожно в колдовские глаза на портрете и тот его увидал?.. А - не гляди!..
''Не гляди!' шепнул какой-то внутренний голос философу. Не вытерпел он и глянул.
'Вот он!' закричал Вий и уставил на него железный палец. И все, сколько ни было, кинулись на философа. Бездыханный грянулся он на землю, и тут же вылетел дух из него от страха'.
Взглянуть - сгинуть. Потому что взглянуть, увидать (тем более изобразить) - это значит - прорезать глаза в невидящей, мертвой материи и попустить им увидеть тебя, настигнуть, убить: '- Глядит!' В художнике (во всяком художнике - всмотритесь) есть какая-то обреченность ('глядит!'). Подобно тому, как зримое становится зрячим в искусстве, так художник в Гоголе пойман в ковы изображений: преследуют. 'Не гляди!' - сказанное философу Хоме Бруту потаенным, внутренним шепотом, в позднем Гоголе громко отозвалось: 'не пиши!' И сколько бы он ни морочил голову, он за этот (внутренний, потаенный) голос схватился, потеряв способность творить, потому что где-то, давным-давно, еще в зародыше, помнил: 'Не гляди!' - 'Не пиши!' 'Не изображай!' (Не то догонят, увидят!..)
'Она приподняла голову...'
Почему - 'Вий'? Я всегда недоумевал и робел перед этим странным названием. То есть - почему довольно объемистое и совсем не ему, не Вию, посвященное сочинение, повествующее о живом мертвеце, о превращениях панночки и убившем ее нечестивце Хоме Бруте, названо по имени какого-то отдаленного, малопонятного гнома, мелькнувшего эпизодически лишь в самом конце, под занавес, и не связанного текстуально с главным содержанием вещи? Вий - только повод, только точка, поставленная в итоге повести Гоголя, вынесенная зачем-то (зачем?!) в заголовок, сопровожденный, вместо эпиграфа, сноской, которая, однако же, нам ничего не разъясняет в смысле вынесенного названия - 'Вий':
'Вий - есть колоссальное создание простонародного воображения. Таким именем называется у малороссиян начальник гномов, у которого веки на глазах идут до самой земли...'
Сноска, в совокупности с притянутым за волосы наименованием повести 'Вий', - тоже точка, то есть слово, выставленное демонстративно в зачине, для того чтобы много спустя, не затрагивая повествования, отозваться в финале тем же внесюжетным, внеположенным, внезапным приказанием - Вий...
''Приведите Вия! Ступайте за Вием!' раздались слова мертвеца...'
Повесть Гоголя, можно заметить (в самом конце и в начале, в заглавии), обрамляется и овевается Вием, который собственно к повести отношения не имеет и приводится под руки в качестве приложения к действию, как лицо, наконец увидавшее и доконавшее Хому Брута. Роли Вия и его описанию отведено всего несколько слов. Зато музыка их окрашивает повесть: последняя почти ничего не рассказывает о Вие, но смотрит на нас и веет - Вием...
' 'Подымите мне веки: не вижу!' сказал подземным голосом Вий - и всё сонмище кинулось подымать ему веки...'
Я многих спрашивал: - Откуда и для чего - 'Вий', если Вий едва упомянут?! - И многие мне возражали резонно: - Ну, просто так, - отвечали, взял и назвал по достаточно внешнему, случайному поводу, по третьестепенному, эпизодическому имени, имеющему всё же значение рокового аккорда или занимательной развязки в сюжете, сопряженном с несчастной судьбой напуганного Хомы Брута. В конце концов, мало ли какие названия приходят писателям в голову...
Ну, нет, извините. Это вам не 'Дом с мезонином', не 'Дядя Ваня' и не какой-нибудь тургеневский дым, проведенный по касательной к основному кругу событий. У Гоголя названия идут в лоб, напрямик: о чем пишет - то и называет: 'Портрет' - о портрете, 'Шинель' - о шинели, 'Ревизор' - о ревизоре... Притом 'Вий', заметьте, - не какая-то проходная, рядовая или сторонняя, но центральная для Гоголя повесть, узловая и корневая. Это наиболее страшное (по непосредственному эффекту - страшнее 'Страшной Мести') гоголевское творение и наиболее безвыходное, мистическое и непостижимое. Непостижимость 'Вия' прежде всего состоит в странном соединении черт, казалось бы, несовместных, - смеха и страха, быта и чуда, красоты и уродливости, флегматической простоты, пошлой несерьезности всей фигуры и личности Хомы Брута и его невероятного, дикого и гибельного исхода...
'Вий', действительно, находится в центре всего творчества Гоголя. 'Вий' - клин, вбитый Гоголем в середину пути. Половиной, бурсацкими шутками, 'Вий' тянет назад, в невинное малороссийское отрочество, другой половиной, ужасом, - в будущее, в 'Мертвые Души'. Центральное положение 'Вия' отражено в двусмысленности и раздвоенности его стиля, бросающего то в хохот, то в холодный пот, запамятовав об авторе (стоящем здесь, в середине, на каком-то внутреннем распутье и перекрестке) - дурака ли валяет он, как водится, или же сам уже сосредоточенно роет под себя подкоп и могилу 1.
Значения событий и слов колеблются в 'Вие' (как в вихре), как колеблется строй чувств, обуревавших нас по мере того, как мы проходим искус Хомы Брута и теряемся в догадках, чем вызвана такая напасть на его козацкую голову, и виновен ли он в чем-то, или сделал какую промашку, или сам ненароком спровоцировал привидение к жизни сладострастной подсказкой: 'глядит!' Даже имя Хомы Брута, столь, на взгляд, однозначное по своей комической функции, странно расподобляется на смех и слезы, на пародию и пророчество, на героя и изменника, причем остается неясным, себя ли он предал своим изменническим неверием или панночку-ведьму, воззвавшую однажды заскорузлого бурсака-лоботряса к прекрасным таинствам магии и колдовства... Колеблется в восприятии, в оценке и сама панночка, чей мертвый облик Гоголю посчастливилось запечатлеть чувственнее и живее, чем какую-либо другую женщину, о которой он когда-либо писал в своих сочинениях 2.
1 Очевидно, эта раздвоенность стиля и смысла не позволила современникам оценить по достоинству повесть Гоголя. Она распадалась в их сознании и причислялась (даже влюбленным в Гоголя Шевыревым) к самым слабым его в художественном отношении опытам. Даже имевший перед глазами четырехтомник его сочинений (куда 'Вий' вошел в улучшенном, доработанном виде), Белинский сокрушался, что и теперь эта повесть
'более блестит удивительными подробностями, чем своею целостию. Недостатки ее значительно сгладились, но целого по-прежнему нет' ('Отечественные записки', 1843 г., № 2).
2 Красавица-ведьма в гробу с такой притягательной силой живописуется в 'Вие', что это дало повод Розанову заподозрить Гоголя в некрофилии подозрение, проливающее свет не так на загадку физиологии Гоголя, как на стилистику и на скрытую мистику Гоголя-художника, влекшегося воскрешать мертвецов, сообщая им пронзительную жизненную стойкость и силу (см. 'Опавшие Листья').
Словом, гоголевская повесть богата обертонами, возбуждающими в читателе противоположные эмоции. За чтением 'Вия' нас томят сомнения, предчувствия, тоска, бесплодные сладострастные грезы и тайные угрызения совести, и само наименование 'Вий' приобретает непроясненную до конца и оттого, быть может, еще более жуткую и томительную властность. 'Вий' перекликается с 'Киевом', которым повесть обрамляется, и с 'воем', который, подобно именам 'Киев' и 'Вий', открывает и замыкает историю о похождениях философа 1. Под отдаленный вой волков (то ли еще кого-то) вступаем мы в область Вия, в ночной и фантастический мир, противоположный Киеву, где всё просто, обнаженно и по-житейски обыкновенно, где шумно и людно, где господствуют день и смех. Но 'Киев' озвучен, оголосован 'Вием' и способен им обернуться - как панночка оборачивается из старухи в красавицу, из красавицы - в отвратительного ходячего мертвеца. Антиподы - 'Киев' и 'Вий' - встречаются в очах панночки, впервые открывающей Бруту свое прекрасное, молодое лицо. (Не напрасно, уверяют этнографы, киевские ведьмы когда-то славились по всей России.)
1 'Философ попробовал перекликнуться, но голос его совершенно заглох по сторонам и не встретил никакого ответа. Несколько спустя только, послышалось слабое стенание, похожее на волчий вой'.
Это прелюдия будущих наваждений и страхов Хомы Брута - воем оглашается степь, по которой блуждают потерявшие дорогу приятели, прежде чем
