никого не обошла.
Уходили парни и мужики на комиссию в Ольгу. А там усатый фельдшер давил на животы, хлопал по крутым плечам, кричал:
– И этот годен служить царю и отечеству!
Подошла очередь Федора Козина. Фельдшер долго смотрел на него, хмыкал, колотил маленькими кулаками по груди, по спине, которая была похожа на дно широкой лодки. Этакая спокойная и уютная спина. Давил пальцами упругие мышцы, сердито топорщил усы. Затем восторженно заметил:
– От ить дал бог красотищу и силищу! А все может стать в одночасье комом мяса. Понимаешь ли ты, парнище, комом мяса? Ничем, стало быть!
Отошел от Козина на несколько шагов, будто хотел полюбоваться богатырем.
– Пиши в артиллерию! Годен, черт бы его подрал! Вон с глаз моих! И какая тебя матушка родила, какая земля вскормила?
– Обыкновенная баба, ваше благородие, – усмехнулся Козин.
– Брысь! Шибанул своим потом, ажио слезу прошибло. Вон, говорю!
Здесь же толпились братья Силовы, Астафуровы, пермяки и вятичи, молдаване и украинцы. Все пойдут воевать за веру, царя и отечество.
Душно на земле, жарко в небе, там висит красное солнце и жарит землю. А на ней стон и плач надрывный. Над тайгой тревога. Это понял и Черный Дьявол, он же Шарик, Буран. Она, та тревога, вошла в него. Собачье чутье не обманывало: шла беда. А на беду – собаки воют. Выл и Черный Дьявол. Выл тягуче, надрывно – понял, что пришла пора прощаться с Федькой. Тенью ходил за обретенным другом, вялый и нахохленный. Выл, если сельчане пели тягучие песни, тоже похожие на его стон и вой, выл, потому что в песнях плач людской. Люди пели под перебор трехрядки: «Последний нонешний денечек гуляю с вами я, друзья…»
Несли в лавку купца последние шкурки, панты, чтобы залить горе спиртом. Но не было радости от спиртного, наоборот, еще круче наваливалась тоска. Пили много, пили до тех пор, пока не сваливались под забором и не засыпали тяжким сном.
Пил и Козин, но не пьянел. Он бродил по улице с Черным Дьяволом, сильно сутулился, будто нес тяжелую ношу. Останавливался на берегу Голубой речки и тоже пел: «Вот мчится тройка почтовая по Волге-матушке зимой…» Пел широко, просторно, песня плескалась над рекой, над тайгой.
К нему присоединялся Черный Дьявол. Сплетались вой и песня. Думал Федор: «И все же я подлец. Вона Устин черен стал от горя, а я забыл Груню, забыл маету на ржавом пароходе. А ведь и волны, и берег – это наше с Груней. Забыл, знать, не любил. И все же Груня – мое прошлое, мое непозабытое».
Черный Дьявол ловил каждое движение друга, каждый вздох, метался, отбегал в сторону и снова выл.
– Господи, да заткни ты ему глотку-то, всю душу выворачивает, – ворчали мужики.
– Пусть воет. Родной дом будет памятнее. Пусть воет, это он наши души оплакивает. Умрем, и никто не поплачет над могилой, ежели она будет. Вой, Черный Дьявол! Вой! Рви души!
– Посадил бы ты его на цепь, – посоветовал Гурин. – Вернешься – снова будете вместе. Сохраним. А если не судьба… то нам когда-никогда поможет, породу новую разведем.
– Шарика на цепь? Да ты что, Василий Иванович! А я думал о тебе лучше… Шарик волен сам друга выбирать, свою судьбу. Кто им будет? Этого я не скажу. Может быть, ты, а может быть, еще кто-то. Вольному – воля, ходячему – путь…
Разгульная неделя кончилась. В Веселый Яр пришел пароход «Казак Хабаров». Чуть свет затарахтели по тракту телеги, покатились к морю. Стон, как вздох тайги, прокатился над деревней. Замер. Замер, чтобы через минуту разразиться плачем, криком, воем… Буря в душах людских…
За телегой Федора Козина трусил Черный Дьявол. У собаки в глазах стояла такая боль, такая тоска, что Козин невольно отворачивался, глотая слезы, говорил:
– Напал на нас вражина, Шарик. Вот ее, свою землю, идем спасать. Тут уж ничего не сделаешь, прости.
Гурин сидел на телеге Козиных, говорил:
– Ведь вам придется убивать таких же мужиков, как вы, как мы. Но ты сам разберешься в той коловерти, коль пуля тебя не уложит. Да и не должна она тебя уложить – силен, могутен. Для тебя надо особую пулю отлить.
– Особую. Как ни силен медведь, а его простая пуля берет, насмерть валит, – усмехнулся Козин. – Я тебя об одном прошу, ежели в наших краях появится Груня, то ты ее приветь, помоги ей. Устин многое мне рассказал. Стоном человек исходит, запуталась она в тенетах. Война войной, а любовь сильнее. Даже смерти сильнее. Я вроде думал полюбить, но так и не полюбил, отринуло сердце. А была ли это любовь?…
В Веселой гавани погрузили будущих солдат на пароход. «Казак Хабаров» поднял якорь, вспенил винтами зеленую воду и медленно начал отходить от берега.
Дьявол пытался при погрузке проскочить на шаланду, но его оттолкнул ногой фельдфебель. И, странное дело, Дьявол не бросился на обидчика, как это сделал бы раньше. Отошел в сторону, хмуро и осуждающе смотрел на Федора Козина: не взял с собой. Теперь он бросился бежать за пароходом по берегу. Вот «Казак Хабаров» вышел из горла бухты и начал удаляться в море. Черный Дьявол выскочил на скалу и темной точкой застыл на ней. Пароход дал прощальный гудок, и в ответ прокатилось густое и тягостное завывание: «Вов, вов, в-о- о-о-у-у-у-а-а-а!» Повисло над морем и упало на барашковые волны, на береговые дубки, растворилось в туманах. Трижды провыл Черный Дьявол, и когда пароход растаял за горизонтом, лег на прогретый солнцем камень, положив голову на лапы. Долго, долго лежал неподвижно, зло смотрел на море, которое украло его друга, на сизое небо, на хмурые тучи. Один, снова один. Коротким было собачье счастье.
К Черному Дьяволу бежали Ломакин, Розов, Гурин, у каждого в руках были ремень или веревка.
– Шарик! Шарик! – кричали они.
Шарик повернул в их сторону голову, пристально посмотрел на бегущих. Чудаки… Черного Дьявола брать на поводок. Он давно забыл поводок, он сроднился со свободой. Медленно поднялся с камня и начал спускаться со скалы. Вошел в ложок, еще раз обернулся на людей и, кособочась, по-собачьи, не спеша затрусил по боку сопки. Раз, другой черной тенью мелькнул среди низких дубков орешника и исчез за хребтами.