Потом она оперлась грудью на черенок лопаты и мягким голосом запела:
Песня народная, как и та, что пел возница днем раньше, я никогда ее не слышал. Женщина, сразу видно, не училась петь. Нас окружали навозные кучи, но я чувствовал себя как в горах, под лазурным небом; передо мной раскинулся бескрайний окоем. Грустно, что сама она, кажется, и не догадывалась, какую радость доставляло мне ее пение; пела небрежно и, как возница вчера, не знала цену своей песне.
За день мы с ней перелопатили гору навоза. Все осмотрев, бригадир остался нами вполне доволен.
— Кончай! — крикнул он.
Все потянулись по домам. Я вежливо обратился к женщине:
— Спасибо! Давайте помогу, отнесу мотыгу.
Она отставила лопату, с которой счищала остатки навоза, и глянула на меня, изумленная непривычной здесь вежливостью, а потом грубо бросила:
— Поможешь? Да ты глянь на себя — ну вылитая обезьяна, тощая, с серой рожей.
Наши все были в восхищении от преобразившегося «дома», Начальник поставил свой тазик на печку и уверял всех, что вода в ней достаточно уже нагрелась, чтобы умыться.
За ужином мы расселись вокруг печки. Ее тепло сплотило нас, мы стали разговорчивее. Редактор, как и положено человеку такой профессии, много чего разузнал. Он сказал, что это огромный госхоз, в котором больше дюжины отделений, разбросанных с севера на юг в долине меж гор. До ближайших соседей не меньше 10 ли[4] а до правления и все 20. Самое дальнее отделение расположилось у подножия гор, и туда нужно добираться целый день. В правлении — магазин, но поскольку сейчас туда завозили только соль, жители прозвали его «сольмаг». Понадобится что-нибудь купить, отправляйся пешком за 30 ли в Чжэннаньпу или поездом до полустанка, где поезд стоит всего минуту. Товарняк следовал в том направлении ежедневно в четыре утра.
В нашем отделении не было партсекретаря, его заместителя приковала к постели водянка, так что бригадир Се отвечал и за политработу, и за производство. Местные уверяли что, если с ним не задираться, он вполне хорош. Худшим было то дальнее отделение у подножия гор. Там царили невероятные строгости, ограничивалась даже свобода передвижения Отделение это называли «Врата преисподней». Туда ссылали смутьянов.
Редактор поведал нам, что большинство работников — местные или уроженцы Ганьсу и Шаньси. Се когда-то был здесь партсекретарем в бригаде, еще во времена коммуны. На других отделениях бригады были разнородные по составу: молодежь из Чжэцзяна, демобилизованные, бывшие заключенные, рабочие, потерявшие места на заводах.
— Да этот госхоз скорее плавильный котел, чем исправительно-трудовое учреждение! — воскликнул Бухгалтер.
— Надо поскорее сматываться из этой дыры. — Начальник мыл ноги и рассуждал: — В лагере у тебя срок, а здесь ты обречен на бессрочное пребывание. Здесь, черт побери, похлеще, чем в лагере!
У меня не было душевных сил вникать в их болтовню. Я был измучен. Даже сон не шел, Иной раз так наломаешься за лишний кусок, что в нем и проку-то уже нет, даже не восстановишь те калории, что ушли на его добывание. Какой толк, если ты слабеешь день ото дня. Сегодня я доработался до «серой рожи», как выразилась та женщина.
Самое неприятное при ослаблении организма — это ясное ощущение всех болезненных признаков. Боли как таковой ты не чувствуешь, не падаешь в обморок, но, прислушиваясь к тому, что с тобой происходит, теряешь последние силы. Тает вера в жизнь, и все грядущее для тебя — тлен, прах. Многие, пережив подобное состояние, обращаются в буддизм, другие начинают относиться ко всему с безразличным легкомыслием, некоторые уходят в горы и становятся отшельниками... но все это при одном-единственном условии свободы выбора. У меня такой свободы нет. Я просто медленно погибаю. Не смерть страшна, страшно видеть, как каждый твой шаг приближает тебя к могиле, что твоя жизнь, словно шелковая нить из кокона, тянется, тянется и вот-вот покинет свою бренную оболочку...
О Лазарь! Лазарь![5]
Два ощущения царствовали во мне на следующее утро — боль и голод. Значит, во мне все еще теплится жизнь.
Сегодня мне необходимо остаться «дома».
После завтрака я заявил, что печь в нескольких местах дала трещины. Если их тотчас не заделать, начнет просачиваться угарный газ. Хорошенькая шутка — отправиться в преисподнюю сразу после освобождения из лагеря! Они должны были сказать бригадиру, что я остался ремонтировать печь.
Я был их старостой, да и печь им всем пришлась по вкусу, так что Лейтенант согласился:
— Ладно, я сообщу бригадиру.
Конечно, Се не поверит им на слово. Я не торопясь сходил за водой, накопал земли. Только начал замешивать глину, как явился бригадир со своей лопатой. Так я и знал!
— Чтоб тебя черти взяли! — Наметанным взглядом он обозрел печь и присел возле нее погреть ладони.— Как это ты так ловко складываешь простую печь, которая и хорошо горит, и до топлива не охоча?
— Если умеешь, это не так сложно.— Улыбаясь, я рассказал ему, где и у кого превзошел я эту науку.
— Чтоб мне треснуть! До чего все вы, «правые», мастаки! Местные восемь поколений ладят печи одним и тем же способом. Только зря глину и кирпич переводят. Размером — с городскую стену, а жара самая малость.
Се пригрелся, у него заслезились глаза. Он отер слезы рукавом. Его загрубевшие ладони все в глубоких трещинах. От многолетней работы на воздухе кожа на руках и на лице пожухла. Мне вдруг показалось, что передо мной милый добрый старик с мягким морщинистым лицом.
— Если с вашей печью что-то неладное, я мог бы помочь,— вызвался я.
— Не надо,— спокойно произнес он.— Мы не можем позволить себе уголь, топим сушняком. Печь на угле полагается только холостякам. Видел поленницы у домов? И готовят на хворосте, и лежанки греют, чтобы поуютнее спать ночами. Мне Сиси сложил печь, Умен, чертяка.
— Он что, из партийных? — спросил я, замазывая трещины глиной.
— Из партийных? Какое там! — Бригадир хмыкнул. — Он весной приехал из Ганьсу. Там прислуживал в мечети, потом бросил все и принялся колесить по стране. Работник он хоть куда, силен что дьявол. Ездит в дальние ездки, на голод не жалуется, — Бригадир опять и чему-то улыбнулся. И продолжал: — Вечером получка, а завтра выходной. Езжай куда хочешь.
— В Чжэннаньпу?
— Куда хочешь!
Похоже, сказал он это специально, чтобы я оценил свое новое положение. Трудно поверить, что этот неотесанный мужлан может проявить столько тонкости. Я взглянул на него. Лицо его оставалось невозмутимо-спокойным. Все равно я был ему признателен.
Потом он расспросил о моей семье, о прошлой работе и ушел, сказав напоследок:
— Не перегревайте комнату и смотрите не угорите. А лучше сделайте дырки в бумаге на окнах.