который мне предстоит попасть. Вид у него, как в кинофильмах про концлагеря: длинный, истощенный, на тонких ногах, все кости наружу, пергаментная кожа…
– Кто сидит в политлагерях?
– Всякие есть. Кроме наших сидят полицаи. Говорит: «Я политический» – а сам сотню жидов в газовой камере замочил. Тоже ведь люди…
Несмотря на мой пиетет к старому зеку, это «тоже» больно резануло по сердцу.
Не успели мы намылиться, как мент (гнилой) начал стучать в дверь и пронзительно орать:
Кончайте, кончайте, время, выходите!
Препирательства, шум, крики. Одна из особенностей расейской жизни – отсутствие каких-либо четко установленных, объявленных и общеизвестных норм. Все аморфно, и каждый использует неопределенность в своих интересах. Банщик старается поскорее отделаться от своих обязанностей и отводит на мытье считанные минуты. «Прогульщик» ворует время прогулки, пользуясь отсутствием часов у зеков. Воровство наглое: по двадцать минут, по полчаса (из положенного часа). О каких-то десяти минутах никто и разговаривать не станет.
Наконец, с криком, воем и скандалом, оглушенные, охрипшие, обалдевшие, мы кое-как добились появления воды (банщик отключил краны) и поскорее смыли засохшее мыло с холодного тела.
Нашего случайного попутчика увели в этапную камеру, а мы вернулись в свою. Носки постирать в этот раз так и не успели. Прачечная их в стирку не берет, а в камере есть только бачок с питьевой водой, в обрез.
В камере застаем новенького; маленький, тщедушный, согнутый, как палец, человечек, пожилой, с плаксивым выражением лица.
«Стащил что-нибудь», – думаю я. Но нет: перед нами убийца своей любовницы.
Малышев с ходу начинает расспрашивать подробности: где, когда, кто, как.
Оказывается, он знал эту бабу, и не только знал, но вместе с каким-то дружком развлекался с ней в свое время.
– Ха-ха-ха! Такую бабу убил! Ей бы сносу не было! Кто только к ней ни ходил!
Малышев без конца повторяет свою «шутку». А Отелло рассказывает, как он уговаривал ее не изменять, как она много раз обещала, а потом он обнаруживал очевидные признаки, устраивал скандал, она в пылу ссоры кричала:
– Да, да, и буду!
И тут он схватил нож и…
Над Заносовым уже состоялся суд, его увели в этапную камеру.
Когда Отелло удалялся на допрос, Малышев стачивал о стенку уголок домино, метил костяшки шулерства ради. Кроме того, он, как волшебник, в камерных условиях, почти из ничего изготовил великолепные миниатюрные карты, каких и в магазине не купишь.
Теперь они с Отелло день и ночь резались во все игры.
Тщедушный Отелло не мог отказать, хоть и видел, что Малышев его на каждом шагу надувает.
Начались довольно откровенные намеки о необходимости расплачиваться собственным телом. Но Отелло не захотел стать педерастом и откупился новыми туфлями.
– Бери, носи! – патетически воскликнул он. – Мне-то уже не понадобятся! – И всхлипнул.
Позже он по секрету показывал мне накопленный арсенал разных таблеток: в случае чего всей этой кучей отравиться, не ждать расстрела. Прочувственно продемонстрировал также приготовленную петлю.
Однако расстрела ему не дали.
15. «СПАСИТЕ ПРОКУРОРА!»
Я был знаком со студентами юридического института. Они жаловались на невозможную духовную атмосферу этой сталинской казармы. Всеобщая слежка, доносы, подозрения, характеристики. На старших курсах от студентов внаглую требуют, чтобы стучали чекисту о малейшем проявлении нелояльности. Какие же вы, мол, без этого юристы. Непокорных отчисляли по идеологическим мотивам.
Но и после этого жесткого отбора КГБ далеко не каждому юристу дает допуск к своим делам. Без допуска юрист не имеет права заниматься политическими. Малейшее непослушание этому всесильному Гестапо – и юрист рискует немедленным и вечным изгнанием из органов юриспруденции, волчьим билетом и пожизненной печатью опального. Таким образом, состязание сторон, юридические формальности и прочее – сплошная видимость. Юристы – это артисты и статисты, выступающие по сценарию КГБ, где Гестапо – и автор и режиссер.
Прокуроры, судьи, заседатели, адвокаты – изначально и прочно сидят в кармане КГБ. Фактически не только вину, но и срок определяет исключительно КГБ. Суд – это лишь докучливый, но почему-то необходимый обряд, так же, как и выборы. Следственный орган, по сути, он же и прокурор, и судья, и адвокат, и даже законодатель. Вечно единогласный Верховный Совет полон явных и тайных чекистов.
И все же – наконец-то суд! Сколь ни тягостна эта процедура – она избавляет нас от общества уголовников, в котором порой просто выть хотелось.
Воронок, усиленный конвой. Выводят солдаты с оружием наизготовку. В пустом зале усаживают на скамью, окруженную оградой, со всех сторон военные в красных погонах. Наконец-то мы снова видим друг друга, сидим на одной скамье, но разговаривать, даже смотреть друг на друга нам строжайше запрещено. Но мы все равно пытаемся перекинуться парой слов на идиш, вызывая вспышки ярости и угрозы краснопогонников.
Зал постепенно заполняется чекистами, одетыми в гражданское. Суд-то ведь «открытый», требуется публика. Нашим родственникам едва остается место. Улыбаемся им, говорить нельзя. Появляется судья с заседателями, прокурор, секретарь суда. Адвокаты явились раньше.
Мне запомнились двое: судья и прокурор.
Первый, – бесцветная физиономия, водянистые глаза навыкате, модулированный голос не то привидения, не то робота.
Прокурор был более колоритен. Приземистый, с землистой мордой, которая в ширину раздалась больше, чем в длину, он похож был на кого угодно: на мужика, на взломщика, – но только не на человека, работающего в сфере юриспруденции. И эта внешность не была обманчивой. Его безграмотные, глупые реплики вызывали сдержанные улыбки коллег и почти хохот на скамье подсудимых.
Так, меня и Шимона он почему-то назвал «тяжелой артиллерией».
– Откуда вы узнали о существовании Берт… – Берт-ранела Рассела? – грозно вопрошал прокурор.
Вся комедия продолжалась несколько дней и была весьма утомительной.
Если что-то отклонялось от разработанного сценария, это вызывало паническую реакцию и пожарные меры.
Особенно мило выступали адвокаты, которые большую часть в своей речи посвящали уверениям в своей лояльности, что они, дескать, понимают до чего мы докатились, но, увы, закон обязывает их защищать, а не клеймить нас, и они с болью в сердце вынуждены идти против самих себя…
Суд, формально, должен был касаться только антисоветчины, но их всех так и подмывало поплевать в сторону еврейства. Из свидетелей выжимали показания о любых разговорах на еврейские темы. Так, одну русскую студентку исторического факультета МГУ (на суде она поспешила объявить себя русофилкой), заставили очень подробно рассказывать о том, как я расспрашивал у нее, изучают ли хоть на ее факультете что-нибудь по еврейской истории.
– Зачем вы это спрашивали? – допытывался судья. – Нам ясны ваши националистические взгляды!
– Если желание знать язык, историю и культуру своего народа – это национализм, то я националист!
– Вы в первую очередь националисты! – шипела толстая адвокатесса.