жены и дети вышли на улицы требовать хлеба… Уцелевших, тех, чьи кишки и волосы не были намотаны на танковые траки, массами отправляли в абсолютно изолированные от внешнего мира концлагеря без права переписки. Говорят, до сих пор томятся они где-то на Печоре… Впрочем, начальник местного гарнизона, не желая отдавать страшный приказ, застрелился. Бывало, застреливаются и караульные на лагерных вышках, не выдерживают…
Каждый час конвой врывается в нашу переполненную клетку, забирается на нары грязными сапожищами, шарит под нарами, что-то ищет фонариками, набрасывается, толкается, пересчитывает поголовье… Дни и ночи, дни и ночи ползем мы по русской степи в обход больших станций; подолгу замираем на тупиках, чтобы не увидел никто… На Север, на Север… Едут вагоны, увозящие половину зеков из мордовских политлагерей, с тройки, семнадцатого, девятнадцатого. Спать негде, пробуем ложиться на пол, кто не умещается на переполненных нарах. Грубые окрики, мат:
– Встать! Не положено! Быстро! Быстро, мать-перемать, а то… – Свирепые угрозы.
– Где же нам спать?
– Где хочешь! Тут тебе не курорт, мать-перемать! Контра недобитая!
Атмосфера гражданской войны, которая вроде никогда и не кончалась.
В нашей клетке едет тяжело больной старик Орлович, верующий, светящийся тихой добротой, свойственной многим белорусам. Он весь в своей огромной седоватой бороде, только кроткий взор печально смотрит вокруг. Вывода в туалет невозможно добиться, а когда, наконец, выводят по одному, дверь держат открытой и над головой стоит солдат, который дико орет:
– Быстрее, быстрее! Чего расселся?! Быстрее, мать, м-м-мать твою!!!
У Орловича кровотечение из прямой кишки, за долгий срок все внутренности вышли из строя; нервы, как лопнувшие струны… Ему и в нормальных-то условиях оправка стоит огромных усилий и времени, а в присутствии кого-то у него вообще нечто вроде спазмы…
Уже несколько суток он не может оправиться… Почти уверен, что умрет, не доедет… Даже по- маленькому в такой обстановке у него не получается.
Сутки напролет все время умоляем конвойных, чтобы дали старику спокойно посидеть в туалете, чтобы не выгоняли, чтобы закрыли дверь… Ну, куда он, еле живой, улетучится сквозь железо? Каким-то чудом нам удается ублажить краснопогонников. Орлович спасен.
Проезжаем вдоль Волги. Когда-то здесь была Хазария, великое иудейское государство. Железная коробка вагона накаляется под солнцем; духота настолько нестерпимая, что даже конвойные, не сидящие в переполненных клетках, а вышагивающие по коридору вдоль них, не выдерживают. Они наполовину открывают матовые окна.
Взгляды зеков из темных клеток, пересекая коридор вагона, приковываются к щели в большой мир. Так, наверное, смотрит внезапно прозревший слепой.
Солнечный день, какие-то кручи, геологи со своими приборами, среди них женщина в брюках нежится в густой траве… Мелькают картины, пейзажи, поселки, волжские пляжи, полные загорающих, и опять женщины… И вспоминается лагерная история, история советского Эдипа. Один из зеков был уличен в том, что на свидании сожительствовал с собственной матерью.
– А кто же, кроме меня, его пожалеет? – плакала допрашиваемая мамаша.
Окно немного спасает от духоты. В других вагонах, где конвой был еще злее, зеки дошли до того, что стали хором, все вместе, в унисон, раскачивать вагон на ходу из стороны в сторону… Они предпочитали быструю смерть. Конвой испугался, что вагон действительно опрокинется, и только тогда уступил. Окна были открыты, зеки немного отдышались… Воду вымаливали тоже с боем, экономили, берегли каждую каплю. Не было и речи о том, чтобы умыться. Все дни этапа умывались только собственным потом в переполненных жарких клетках. Духота стояла такая, что с людей лилось градом. Подушечки пальцев сморщивались, как от долгой стирки… Сердечные приступы, обмороки, один умерший в дороге – и никакой поблажки, никакой помощи.
Начинаются холмы и горы Урала, поросшие тайгой. Мрачные, зловещие просторы. Глухие, обшарпанные селения; какие-то корявые, неказистые фигуры жителей; адское пламя металлургических печей, удушливый, едкий, серный дым стелется по земле, разносится ветром. Покосившиеся, почерневшие бревенчатые избы-клоповники, в которых люди зачастую живут вместе со скотом. Ни садика вокруг, ни цветов, ни аккуратненьких, ухоженных огородов, как вокруг чистых, беленых хаток Украины. Все пусто, грязно, голо и мрачно. Скудные, жалкие, заброшенные поля, покрытые какой-то пожелтевшей щетиной… Все нагоняет смертельную тоску. Эти черные, сумрачные дебри созданы для зверей, не для людей. Много пьяных шатается или валяется по пути. Вот они, спасители человечества! В окнах несколько раз видны были пожары. Сушь стояла страшная. В одном поселке дотлевали головешки сгоревших изб, в другом занималось свежее зарево.
Почему-то вспоминался Сако Торосян. Он как-то пришел на политзанятия и спросил у офицера, как обстоит с правом армянского народа на независимость. Армения – самая древняя и жизнестойкая страна из поглощенных империей, это народ старейшей и великой цивилизации. После политзанятий «Гитлер» стал задираться к Торосяну.
– Вы не нация, а спекулянты, – навязчиво и нагло лез он в лицо Сако, – вы только умеете торговать своими фруктами и наживаться на русской бедности!
– Кто вам виноват, что вы бедные – возмущался Сако, – кто вам мешает привозить в Ереван свою картошку? Картошки в Армении нет, она у нас стоит дороже, чем здесь – армянские фрукты! Привозите, продавайте, вам только спасибо скажут! Но нет, вам надо пить и разрушать, а когда жрать больше нечего – лезете к нам в республики, еще не до конца разоренные…
«Гитлер» полез в драку, бросался при всем бараке на Сако с ножом, но никто его не наказал, только сам Сако выбил нож да намял бока. А сейчас в соседней клетке едет важнейший член сформированной позднее на Урале группы бандитов, которые вместе с Гитлером терроризировали политических, он свирепо спорит с бойцом УПА Симчичем о «жидовском заговоре». Этот тип – воспитанник Вандакурова Исмаилов, не то татарин, не то башкир, здоровый, тупой и наглый.
– Що, тоби жыды зараз воды нэ дають? Ця мулька вжэ нэ пройдэ! – доносится голос Симчича.
Внезапно конвойные останавливаются возле нашей клетки. Они внимательно вглядываются в полумрак и называют мою фамилию. В руках у них какие-то бумаги. Что такое?
– Собирайся с вещами!
– Куда? Мы же в едущем поезде!
Ведут по качающимся вагонам. Попадаю в маленькую клетку, где едут двое молодых ребят с семнадцатого лагеря. Оказывается, весь этот вагон заполнен зеками с семнадцатого. Значит, на Урале я буду сидеть вместе с ними. Где Шимон? В другом конце вагона. Перекрикиваюсь с ним по-еврейски. Иосик Менделевич в одной клетке с Шимоном. Бог даст еще познакомимся.
Вагон останавливается. Кажется, приехали. Зеков выводят по одному. Меня – в числе последних. Весь перрон окружен краснопогонниками с автоматами на изготовку, множество немецких овчарок. Зеков огромные толпы, воронки не развезут такое количество, и ребят грузят в открытые грузовики с автоматчиками. Только десяток-другой избранных, и меня в том числе, впихивают в воронок.
Я никого не знаю – все из других лагерей. Сижу в этой железной коробке, стиснутый со всех сторон. Кто-то, кому не хватило места, наваливается на меня, на других. Воронок, вытряхивая из нас кишки, на полной скорости газует по страшным уральским ухабам. Адская дорога как будто не имеет конца. Поворот за поворотом, один страшный толчок за другим, целые очереди сотрясающих ударов. Еле живые, доезжаем до лагеря. Однако двери не открываются. Зеки стучат кулаками по раскаленному от солнечного жара железу. Ноль внимания. Через полчаса появляется солдат.
– Чего надо?
– Задыхаемся… жарища… в туалет надо… воды…
– Ждите!
– Мне в туалет надо! Не могу больше! Выводи!
– Делай под себя! – и солдат смеется, довольный остроумной шуткой.
Та же раскаленная духота, мы закупорены на самом солнцепеке. Стук, крики, проклятья, обмороки, стоны. Я сижу неподвижно, не хочу тратить силы и доставлять лишнее удовольствие палачам. Может быть, мне легче, как человеку южной расы. Другие просто изнемогают. Те, у кого еще есть силы, начинают