Грузовик несколько раз чуть не перевернулся, проезжая по бесчисленным снарядным воронкам. Отпускное свидетельство шелестело в нагрудном кармане моей грубой маскировочной куртки, обещая две недели забвения в Гамбурге. Адъютант прошептал что-то о возможности получить штемпель, разрешающий въезд в Данию. В полку дать мне этого разрешения не могли, но если в Гамбурге удастся добиться его, я мог бы поехать в Копенгаген. Хотя что там делать? Махнуть в Швецию, чтобы шведы выдали меня? У них это было обычным делом. Три дня назад из нас набрали расстрельную команду для казни двух летчиков, которые дезертировали из Рима и добрались до Стокгольма. Обратный путь они проделали в наручниках. Шведские полицейские доставили их в Хельсингборг и там передали полиции вермахта. Кончилось все тем, что мы расстреляли их. Один умер, проклиная шведов.
— Куда направляешься? — спросил меня пожилой обер-ефрейтор с красными гренадерскими галунами на погонах[148].
Я молча поглядел на него. Я не мог ответить.
— Спрашиваю, куда направляешься? — повторил он с крестьянским упрямством.
— Тебе-то что, черт возьми, свинья тупая? Разве я спрашивал, куда ты едешь?
— Ты, кажется, хочешь получить по морде, сопляк. Я тебе в отцы гожусь.
— Ну, давай. Я готов.
Я снял ремень и обмотал его концом руку, готовый драться.
Обер-ефрейтор заколебался, не понимая, почему я так раздражен. Но мне требовалось сорвать на ком-то зло, и старик вполне подошел бы для этого. Если б он только ударил меня, я бы убил его. Мне было плевать, чем для меня это кончится. Я чувствовал необходимость сделать что-то отчаянное после сводящих с ума шестидесяти двух часов, проведенных в вонючей танковой башне.
Казалось, меня окружают солдаты из тыловых частей, но в задней части кузова я заметил двух моряков в мятой форме с пятнами масла. Пуговицы на их бушлатах позеленели. Один потерял ленточку бескозырки, а что написано не ленточке у другого, нельзя было разобрать при всем желании. По эмблемам на рукавах я понял, что это подводники. Я был не прочь поговорить с ними, и, казалось, они тоже хотели бы поговорить со мной. Но они, как и я, не решались сделать первый шаг.
Когда мы приехали в Рим, я мог успеть на северный экспресс, но сперва мне требовалось отправиться в госпиталь № 12, доставить по поручению Одноглазого пакет, адресованный женщине-врачу. Невероятно, но наш одноглазый генерал влюбился. Мне очень хотелось увидеть эту женщину. Если она выглядела так же, как Одноглазый, то особого внимания не заслуживала. Но женщина оказалась на удивление хорошенькой, и я залез с ней в постель как заместитель Одноглазого.
Мои карманы были набиты письмами, взятыми, чтобы их не прочел военный цензор; они представляли собой неплохой набор изменнических посланий. Самым опасным наверняка было письмо Порты. Оно было адресовано его другу, дезертиру, скрывавшемуся уже пятый год, который организовал вместе с одним полицейским своего рода «нелегальную группу», оказывающую помощь тем, кто мог за нее заплатить. Но горе тому, кто попадал в их лапы, не имея денег. У Порты существовало с ними некое деловое соглашение; что оно представляло собой, было загадкой, но масштаб этого соглашения был наверняка грандиозным. После войны друг Порты стал начальником полиции в одном хорошо известном немецком городе. Не стану указывать, в каком, чтобы он не возбудил против меня дело о клевете.
Грузовик, дребезжа, въехал в Рим. Несколько шелудивых собак долго бежали за нами с лаем. Мы остановились возле казармы, отвратительного места с облезлыми стенами. Видно было, что населена она не законными обитателями. Те были далеко — лежали мертвыми в африканских песках или гнили в лагерях военнопленных в Ливии.
Какой-то фельдфебель принялся орать на нас.
— Пошел ты, — крикнул один из матросов, спрыгнув на землю. Бок о бок, с ранцами на спине, оба вышли из ворот казармы. Я побежал за ними, не обращая внимания на крики фельдфебеля. От них пахло машинным маслом и морской водой. Мы шли и шли. Дойдя до Испанской лестницы, остановились отдохнуть. Потом отправились на виа Марио деи Фиори и зашли в бар, тесное помещение с длинной стойкой. Регулировщик движения со спущенными на шею защитными очками, с сигаретой в уголке рта что-то напыщенно говорил. Весь его мундир был обрызган водой из луж. Увидев нас, он умолк.
За стойкой сидели две шлюхи; судя по виду, период ученичества был у них далеко позади.
Бармен, высокий, толстый гигант в пуловере с короткими рукавами, с шейным платком, лениво протирал стакан. Полицейский произнес громким шепотом:
— Attenzione![149] Дрянные немцы!
Тот из матросов, что был пониже, пошел прямо к нему, положив руку на штык в ножнах.
— Приятель, — заговорил он. — Ты римлянин. Мы немцы. Покладистые ребята, никого не трогаем, пока нас не разозлят. Думаю, наш друг за стойкой так же относится к жизни. Хочет только того, на что имеет право. Обе дамы за стойкой славные, пока получают то, на что имеют право. — Вынул из ножен штык, поковырял им в зубах, потом наклонился к полицейскому, при этом его шея вытянулась, обнажив красную, обожженную кожу, какую видишь у тех, кто выскочил из заполненной паром комнаты в последние секунды. — Но запомни, пожалуйста, полицейский, никто из нас не дрянной. Ты знаешь римские улицы и дороги, я — море. Я таился в подлодке на глубине, поджидая большие конвои, точно так же, как ты таился за камнем, поджидая забулдыг. — Убрал в ножны штык и стукнул ладонью по стойке. — Пива. Разбавленного на четверть сливовицей. Потом «шампанского бедняка»[150] .
Бармен понимающе улыбнулся. Вытер живот шейным платком.
— Побыстрей хотите опьянеть, значит?
Он почесал зад и зубами вытащил пробку из бутылки шампанского.
Мы трое еще и словом не обмолвились. Не могли, пока не выпили по первому стакану — это ритуал, которому нужно педантично следовать. Они не интересовали меня, а я — их, пока мы не выпили по стакану пива со сливовицей. Над нашим пивом бармен хлопотал долго. Хлопоты заняли у него четверть часа.
— Палочки нужны? — спросил он.
Наше молчание сказало ему, что да.
Бармен поставил перед каждым из нас литровую кружку, сунул в них не совсем чистые палочки грязным концом вверх. Достал из большого глиняного горшка ягоды можжевельника и положил понемногу в кружки. Потом придвинул миску с оливками и анчоусами. Шпажек, как это заведено в приличных заведениях, к ним не полагалось. Мы лезли в миску пальцами.
Чокнувшись кружками, мы стали жадно пить большими глотками. Высокий матрос, тощий, как жердь, угостил нас сигаретами «Кэмел». Почесал промежность и оценивающе уставился на двух шлюх.
— Мы держим путь в госпиталь, — объяснил он. — У Карла что-то лопнуло внутри, когда на него упала торпеда, меня донимает застарелый сифилис, и нам обоим нужно смазать ожоги. — Распахнул вырез фланельки и показал красную, обожженную плоть. — Результат бомбежки возле Кипра. Мы пролежали на дне двое суток, потом капитан потерял терпение. Не стал слушать первого помощника и поднялся на перископную глубину. Молодой был, неопытный. Всего двадцать один год. Первому помощнику было сорок семь, старый морской волк. До подводного флота плавал на трампе[151] . Когда мы вытащили его из командной рубки, плоть тлела у него на костях. Кипящее масло. А капитана так и не нашли. Исчез. Все время добивался Рыцарского креста. Кроме него погибло тридцать семь человек. Но мы привели в порт старое корыто. Благодарить за это нужно второго механика.
— Зачем рассказывать ему все это, — сказал тот, что пониже, которого звали Карл. — Давай промочим горло.
Каждый из нас по разу заплатил за троих. Потом бармен выставил выпивку за счет заведения. Пригласили полицейского, и он тоже выпил с нами. Остатки мы вылили девицам в декольте.
Вошла еще одна девица.
— Ого, — сказал Карл, ткнув высокого в бок длинным пальцем. — Эту я не прочь трахнуть. Интересно, сколько она запросит? Я бы дал пятьсот за ночь.
Карл поговорил с девицей о цене, и они сошлись на пятистах марках и десяти пачках сигарет «Лаки Страйк». Девица жила на втором этаже над баром. Отто и я пошли с ними. Бармен дал нам с собой несколько бутылок.