взбирающегося по рекам разъяренного моря.
Когда я понял, что ветер стихает? Не знаю. Еще до того, как стих шум моря и треск ломающихся деревьев, меня словно что-то отпустило внутри. Я вздохнул, обруч, стиснувший виски, разжался.
Потом ветер улегся — сразу, вдруг, и снова вокруг нас наступило великое безмолвие. Повсюду слышалось журчанье воды: на крыше, на деревьях и даже в доме — тысячи бегущих ручейков. Трещал бамбук. Понемногу стал возвращаться свет — мягкий, теплый свет ранних сумерек. Мам раскрыла ставни. Прижавшись друг к другу, не смея шевельнуться, мы стояли у окна и наблюдали, как из туч проступают очертания гор — словно давние хорошие знакомые.
И в этот самый момент Мам расплакалась, потому что силы ее были на исходе и, когда все успокоилось, мужество вдруг оставило ее. Мы с Лорой тоже заревели, я хорошо помню это; думаю, я никогда так не плакал. А потом мы все легли прямо на пол и уснули, от холода тесно прижавшись друг к другу.
Нас разбудил на рассвете голос отца. Он вернулся ночью? Помню его осунувшееся лицо, испачканную грязью одежду. Он рассказывает, как в разгар урагана выпрыгнул из экипажа и бросился ничком в придорожную канаву. Буря промчалась прямо над ним, унесла неведомо куда повозку вместе с лошадью. Он видел удивительные вещи — выброшенные на сушу лодки, часть которых повисла на баньянах. Вздувшееся море, устремившееся в устья рек и затопившее селенья по берегам вместе с жителями. Но главное — ветер, ветер, сносивший все на своем пути, срывавший крыши с домов, разбивавший вдребезги трубы сахароварен, сметавший строения, ветер, который разрушил половину Порт- Луи. Когда отцу удалось выбраться из канавы, он спрятался на ночь в негритянской лачуге неподалеку от Медины, потому что все дороги были затоплены. На рассвете один индус отвез его в своей повозке к имению Тамарен, а чтобы добраться до Букана, отцу пришлось перейти реку вброд, по грудь в воде. Еще он рассказывает о барометре. Отец был в конторе на Рампар-стрит, когда барометр вдруг упал. Это было нечто невероятное, жуткое, говорит он. Никогда в жизни он не видел, чтобы барометр падал так стремительно и до такой низкой отметки. Как это? Что такого страшного можно увидеть в ртутном столбике? Я не понимаю, но голос отца, рассказывающего об этом ужасе, до сих пор стоит у меня в ушах — я никогда его не забуду.
После этого мы живем словно в лихорадке, предвещающей скорый конец нашей счастливой жизни. Мы обитаем теперь в северном крыле, не пострадавшем от циклона. Южная сторона дома наполовину обрушилась, не выдержав напора воды и ветра. Крыша проломлена, веранды нет вовсе. Никогда не забуду дерево, пробившее стену дома — длинный черный сук, который застрял в ставне окна столовой, словно гигантский коготь сказочного зверя, ломившегося в дом с неслыханной силой.
По полуразрушенной лестнице мы с Лорой взобрались под крышу. Вода, в ярости хлеставшая через дыры в кровле, уничтожила буквально всё. От стопок газет и журналов осталось несколько размокших листов. По чердаку даже не пройти, потому что пол во многих местах продавлен, балки сломаны. От легкого ветерка, дующего вечерами с моря, дом трещит по всем швам. Обломок кораблекрушения — вот на что походит теперь наше жилище, разбитый корабль, выброшенный на берег штормом.
Чтобы оценить размеры бедствия, мы обходим окрестности. Ищем то, что еще вчера было тут: красивые деревья, посадки масличных пальм, земляничных гуайяв, манговых деревьев, заросли рододендронов, бугенвилей, гибискуса. Мы бредем шатаясь, как после долгой болезни Везде — мертвая, покрытая слоем грязи земля, полегшие травы, сломанные ветки, деревья, вздымающие к небу вывороченные корни. Вместе с Лорой мы доходим до плантаций Йемена и Тамарена: везде оставшийся не убранным тростник словно скошен чудовищной косой.
Море — и то стало другим. С вершины Звезды мне видны уродливые гигантские пятна грязи, покрывающие лагуну. В устье Черной реки нет больше деревни. Я думаю о Дени. Удалось ли ему спастись?
Дни напролет мы с Лорой сидим на верхушке креольской пирамиды посреди разоренных плантаций. В воздухе стоит какой-то странный, пресный запах, его то и дело приносит ветер. Тем временем небо остается чистым и ясным, солнце обжигает наши лица и руки, как в разгар лета. Четко вырисовываются горы вокруг Букана, они теперь темно-зеленые и кажутся ближе, чем прежде. Мы смотрим на все это: на море за полосой рифов, на сияющее небо, на изуродованную землю, — смотрим просто так, ни о чем не думая, и глаза наши горят от усталости. В полях никого нет, никто не ходит по тропинкам.
В доме у нас тоже тишина. С самой бури к нам никто не приходил. Мы питаемся одним рисом, запивая его горячим чаем. Мам лежит в кабинете отца на сооруженной из подручных средств постели, а мы спим в коридоре — это единственные места в доме, которые пощадила буря. Однажды утром отец взял меня с собой в Эгретт к водохранилищу. Мы молча идем по разоренной земле. Мы оба знаем, чт
В эти самые дни все стремительно начинает катиться к концу, но мы с Лорой этого еще не понимаем. Мы просто чувствуем, что угроза становится ближе, реальнее. Это ощущение появляется с первыми вестями извне, пришедшими вместе с работниками с плантаций,
Мы с Лорой проводим все дни на улице, прячемся в истерзанных рощах неподалеку от дома, не решаясь забираться дальше. Иногда мы ходим взглянуть на овраг, в глубине которого гневно бурлящий поток несет грязь и ломаные ветви. Или же с высоты дерева чалта смотрим на погубленные поля, освещенные солнцем. Женщины в
Мам молча ждет нас дома. Она лежит на полу в кабинете, укрытая, несмотря на зной, одеялами. Лицо ее горит от жара, красные глаза болезненно блестят. Отец подолгу стоит на разрушенной веранде, смотрит вдаль, на полосу деревьев, молча курит.
Потом вернулся Кук со своей дочкой. Рассказал немного о Ривьер-Нуаре, о затонувших кораблях, уничтоженных домах. Кук — а он очень старый — говорит, что не помнит ничего подобного с тех самых пор,