путешествий» с неизменным рисунком на первой странице, изображающим какую-нибудь необычную сцену: охоту на тигра в Индии, или бой зулусов с англичанами, или нападение команчей на поезд в Америке. Лора зачитывает мне отрывки из «Марсельских робинзонов», романа с продолжением, который там печатается и который мне очень нравится. Но любимая наша газета — это «Иллюстрейтед Лондон ньюс». Я плохо понимаю по-английски, а потому особенно внимательно разглядываю картинки, чтобы угадать, о чем говорится в подписях. Лора же занимается английским с отцом и объясняет мне, что означают некоторые слова и как их надо произносить. Однако долго на чердаке нам не усидеть из-за пыли, которая разъедает глаза и от которой мы начинаем чихать. Но иногда, в воскресенье после обеда, когда на улице слишком жарко или когда из-за лихорадки нам не разрешают выходить на улицу, мы проводим на чердаке по нескольку часов.
В газетах, где нет картинок, я разглядываю рекламу Парижской химчистки, аптеки Флери и Тулоржа, табака «Коренги», синих чернил с сумахом, американских карманных часов, замечательных велосипедов, о которых мы можем только мечтать. Мы играем с Лорой, «покупаем» разные вещи, черпая идеи в рекламе. Лора хочет велосипед, настоящий, черный, эмалированный, с большими колесами на резиновом ходу и хромированным рулем, — мы видим такие на Марсовом Поле, когда бываем в Порт-Луи. Мне тоже хотелось бы иметь много вещей: большие тетради для рисования, краски и циркуль из магазина Уимфена или перочинный ножик с двенадцатью лезвиями, какой я видел в оружейной лавке. Но больше всего на свете я хотел бы иметь карманные часы женевской фирмы «Фавр-Леба». Каждый раз я вижу их в газете на одном и том же месте — на предпоследней странице, их стрелки всегда показывают одно и то же время, секундная стрелка застыла на двенадцати. Я всегда с одинаковым чувством читаю их описание: «Противоударные, водо- и пыленепроницаемые, из нержавеющей стали, с эмалированным циферблатом, чудо точности, прочности, они будут служить вам на протяжении всей жизни».
Так мы мечтаем, сидя в нашем убежище под раскаленной на солнце крышей. А еще есть пейзаж, такой, каким я вижу его через слуховое окошко, единственный, который я знаю и люблю, я никогда не увижу его больше теми же глазами: за темными деревьями сада — зеленый простор тростниковых плантаций с серыми и синими точками алоэ; в Валхалле и Йемене — дымящиеся трубы сахароварен, и вдали, подобно красной полукруглой стене, горная цепь с возвышающимися над ней пиками Трех Сосцов. На фоне неба вершины вулканов кажутся острыми, легкими, как башни волшебных замков. Я не отрываясь гляжу на них сквозь узкое окошко, словно вахтенный матрос на неподвижном корабле, высматривающий какой-то знак. Гляжу — и слушаю шум моря, рокочущего внутри меня и позади, шум, принесенный приливным ветром. Я и правда на корабле, что вечно плывет сквозь волны и ветр
Живя в Букане, мы ни с кем не видимся. И Лора, и я — мы превратились в настоящих дикарей. При малейшей возможности стараемся улизнуть из сада и бежим через тростники к морю. Становится жарко — это «кусачий» зной, как говорит
Теперь, когда начались каникулы, кузен Фердинан стал чаще бывать у нас: он приезжает вместе с нашим дядей Людовиком, когда тот выбирается в свои имения Берфут и Йемен. Фердинан меня не любит. Однажды он обозвал меня, вслед за своим отцом, «лесным человеком», а еще он говорил что-то про Пятницу — из-за Дени. Он сказал тогда: «Черный как смола — и душой и телом», и я страшно разозлился. Хотя он и старше меня на целых два года, я набросился на него и попытался сделать «захват за шею», но он быстро меня одолел и так зажал мою шею в сгибе руки, что у меня затрещали кости и на глазах выступили слезы. После этого он перестал приезжать в Букан. Я его терпеть не могу, и его отца, дядю Людовика, тоже, потому что тот большой и толстый и говорит слишком громко, а еще он смотрит на нас своими насмешливыми черными глазами и улыбается такой кривой улыбочкой. Когда он приезжал в последний раз, отца не было дома, а Мам не захотела его видеть. Велела сказать, что у нее температура, что она плохо себя чувствует. Но дядя Людовик все равно уселся в столовой на один из наших старых стульев, который затрещал под его весом, и начал разговаривать с нами — со мной и с Лорой. Помню, он наклонился к Лоре и спросил ее: «Как тебя зовут?» Когда он смотрел на меня, его черные глаза тоже блестели. Лора была вся бледная, она сидела на стуле прямо-прямо и смотрела перед собой, ничего ему не отвечая. И так она сидела долго-долго — не шевелясь и глядя прямо перед собой, а дядя Людовик все дразнил ее, спрашивая: «У тебя что, языка нету?» От злости сердце у меня билось сильно-сильно, и в конце концов я сказал ему: «Моя сестра не хочет с вами разговаривать». Тогда он встал ни слова не говоря, взял трость, шляпу и вышел. Я слушал звук его шагов, сначала на ступеньках веранды, потом на земляной тропинке, а после раздался стук колес подъехавшего экипажа, позвякивание упряжи, шорох, и мы с облегчением вздохнули. После того раза он никогда к нам больше не приезжал.
Тогда мы решили, что одержали победу. Но ни я, ни Лора, мы никогда никому об этом не сказали, и никто не знал, что произошло в тот день. Фердинана мы тоже почти не видели в последующие годы. Впрочем, именно в тот год, год циклона, отец поместил его в Королевский коллеж. А мы даже не знали, что скоро все изменится и что мы проживаем в Буканской впадине наши последние дни.
Примерно в это самое время мы с Лорой начали понимать, что у отца что-то не ладится с делами. Он ни с кем об этом не говорил, думаю, даже с Мам, чтобы не волновать ее. Однако мы чувствовали, мы догадывались: что-то происходит. Однажды, когда мы, по обыкновению, лежали на чердаке среди ворохов старых газет, Лора говорит: «Банкрот… Что такое банкрот?»
Вопрос ее обращен не ко мне: она подозревает, что я этого не знаю. Просто она услышала это слово, и теперь оно вертится у нее в голове. Чуть позже вот так же она произнесет другие пугающие слова: ипотека, конфискация, вексель. На столе отца, на большом листе, исписанном мелкими, как мушиный помет, цифрами, я как-то прочитал два таинственных английских слова: Assets and liabilities {2}. Что это значит? Лора тоже не знает значения этих слов, а спросить у отца боится. В этих словах слышится угроза, они несут в себе непонятную нам опасность, как и вереницы подчеркнутых, перечеркнутых цифр, часть которых написана красными чернилами.
Иногда поздно ночью я просыпаюсь от звука голосов. Осторожно пробираюсь по коридору до двери в столовую, где горит свет; мокрая от пота ночная рубашка липнет к телу. Через приоткрытую дверь я слышу серьезный голос отца и еще чьи-то незнакомые голоса, которые ему отвечают. О чем они говорят? Даже если бы я расслышал каждое слово, я не смог бы понять этого. Но я не вслушиваюсь. Мне слышен только гул голосов, стук стаканов о стол, шарканье ног по полу, скрип стульев. Может быть, Мам тоже с ними, сидит, как во время обеда, рядом с отцом? Но запах табака говорит обратное. Мам не любит сигарного дыма, она сейчас, наверно, в спальне, лежит на своей медной кровати, смотрит, как и я, на полоску желтого света, пробивающуюся через приоткрытую дверь, слушает незнакомые голоса… Я все стою, притаившись, в темном коридоре, а отец все говорит, говорит, говорит… Потом я возвращаюсь к себе в комнату, залезаю под москитную сетку. Лора не шевелится, я знаю, что она не спит, смотрит широко раскрытыми глазами в темноту и тоже слушает незнакомые голоса на другом конце дома. Растянувшись на брезентовой складной кровати, я жду, затаив дыхание, пока из сада не донесется звук шагов, а затем скрип колес удаляющегося экипажа. Потом я дожидаюсь шума моря, невидимого ночного прилива, когда ветер свистит в иглах казуарин, хлопает ставнями, а деревянный остов дома начинает стонать, как корпус старого корабля. Тогда я засыпаю.
Самые прекрасные уроки — это уроки Дени. Он учит меня небу, морю, пещерам у подножия гор, оставленным под паром полям, по которым мы бегаем вместе этим летом, между черными пирамидами креольских изгородей. Иногда мы отправляемся в путь на заре, когда горные вершины еще подернуты туманом, а низкое, отступившее море выставляет напоказ свои рифы. Мы идем узкими тихими тропинками через заросли алоэ. Дени шагает впереди, я вижу его тонкую, гибкую, словно приплясывающую фигурку. Здесь он не лает, как в тростниках. Время от времени он останавливается. Он похож на собаку, почуявшую дикого зверя — кролика, дикобраза. Он поднимает правую руку, и тогда я тоже замираю — слушаю. Я