Мишки Довендука брат был милиционером, и это, по твердому Мишкиному убеждению, давало ему безусловное право относить себя к высшему эшелону власти. Он поэтому никогда не расставался с красно- синей милицейской фуражкой, подаренной ему братом, и к другим каюрам относился свысока. Эту социальную спесь с Мишки, однако, постоянно сбивала его жена, непрерывно бранившая его. За всю свою жизнь, ни до, ни после, я не слышал, чтобы женщина так отчаянно и беззастенчиво материлась. Обычно мы с Лоскутовым с утра уходили в маршрут, а каюры, сняв лагерь и навьючив оленей, должны были к вечеру переместить его на другое указанное на карте место. При вечерних поисках лагеря в незнакомой таежной местности мы с Лоскутовым практически никогда не испытывали затруднений, так как уже метров за триста был отчетливо слышен пронзительный голос кричавшей на мужа Тоськи…
В наших каюрах-эвенках при всей детскости и неустроенности звериного их бытия меня всегда привлекало чувство удивительного, недоступного нам - горожанам, единения с окружающей природой, ощущения себя частью ее. Живя, на наш взгляд, в нечеловеческих условиях, в грязи и нищете, напиваясь до бесчувствия спиртом или одеколоном, они в то же время смотрели на нас с мягким и снисходительным превосходством хозяев окружающего мира. Они мирились с необходимостью нашего присутствия в их жизни, но вряд ли воспринимали нас всерьез.
Мне нравилось скупое и надежное архитектурное устройство их высокого чума, который можно было возвести на любом месте за несколько минут из жердей, оленьих шкур и веревок. Высокая острая крыша с отверстием в ней обеспечивала хорошую тягу, поэтому, когда в чуме разводили огонь, весь дым уходил вверх, а тепло всегда оставалось, что мы особенно оценили в начале ранней полярной зимы, поскольку попытки согреться с помощью 'буржуек' в наших тоненьких и моментально выдуваемых брезентовых палатках приводили только к пожарам. Котел с едой кипел прямо здесь, в доме, и не надо было выскакивать, чтобы поесть, наружу, под дождь или снег. Постоянным и неизменным источником их существования были олени: они ели оленину - свежую или вяленую, одевались с ног до головы в оленьи шкуры, спали на полу, застланном такими же шкурами, придававшими дому тепло и сухость, и даже чумы свои строили из оленьих шкур.
Природная незлобивость этих детей лесотундры, философский, созерцательный склад ума располагали их к мягкому юмору. Рассказывали такую историю, случившуюся в те годы в нашей Енисейской экспедиции.
Вдоль таежной речушки по оленьей тропе медленно движется караван оленей. На передних нартах сидит каюр-эвенк и невозмутимо курит трубку. К этим же нартам привязаны, чтоб не упали, мертвецки пьяный начальник партии и вьючный ящик. На вторых нартах - так же надежно привязанные мешок картошки, два рюкзака, палатка и пьяный геолог. Навстречу едет эвенк на нартах и тоже курит трубку. Поравнявшись со встречной нартой, он спрашивает у каюра: 'Эй, мужик, куда едешь, чего везешь?'. 'Экспедиция, - невозмутимо отвечает другой каюр, - всякий разный груз…'
И в первый, и в последующие годы, когда мне довелось работать и жить с эвенками, меня всегда занимал незатейливый, но точный механизм их негромких песен. Вот движутся неспешно по тайге нарты, я подремываю, а каюр, сквозь зубы, не выпуская изо рта трубки, тихо напевает что-то односложное на непонятном мне языке. 'Мишка, - спрашиваю у него, - про что поешь?'. 'Как про что? Про реку, - удивляется он, - вдоль реки, однако, едем'. Проходит минут двадцать, а мотив песни как будто не меняется. 'А теперь про что, - все еще про реку?' - 'Нет, однако, теперь про сосну - вон большая сосна показалась'. Еще через полчаса в песне начинают вдруг появляться нотки повеселее. 'Что, опять про сосну?' - 'Совсем не про сосну, - терпеливо и снисходительно, как глупому ребенку, объясняет он - Видишь, дым над лесом появился, - чум, однако, близко'. Эта нехитрая творческая манера - петь только о том, что видишь и знаешь, заимствованная у наших каюров, на долгие годы определила мои литературные пристрастия.
С намагниченных лент
Строки из тех экспедиций
В подборку вошли три песни и одно стихотворение, не ставшее песней. Тем не менее я хотел бы познакомить читателей 'Химии и жизни' со 'Старыми стоянками', затем хотя бы, чтобы они могли представить себе явственно, каким безнадежным романтиком был автор в те годы. Что же касается песен, то все они достаточно известны. 'Снег' действительно написан в 1957 году, у этой песни много вариантов - авторских и переиначенных тремя уже поколениями геологов и туристов. Часто переставляются местами запевы второго и третьего куплетов, третья строка заключительного куплета нередко поется так: 'Через метели, тоску и тайгу…' Сейчас мне уже трудно сказать, как было с самого начала - возможно, этот вариант, с тоской, точнее соответствовал тогдашнему моему настроению, здесь же приведен текст первой книжной публикации - из сборника 'Атланты', выпущенного в Ленинграде десятитысячным тиражом в тоже уже давнем 1967 году.