В лагере, в нечеловеческих условиях неволи и каторжного труда, он ухитрился написать несколько циклов стихов и поэму о своем любимом герое Франсуа Вийоне. Двадцатый съезд и реабилитация в 1957 году вернули Клещенко в родной Ленинград. По ходатайству Анны Ахматовой, Бориса Лихарева и Анатолия Чивилихина его заново приняли в Союз писателей - поэтому до самой смерти в его документах значилось, что он член Союза не с тридцать девятого, а с пятьдесят седьмого. Приходилось все начинать с нуля: его не печатали. Александр Ильич Гитович помог с переводами - надо было на что-то существовать. И тогда Анатолий начал писать прозу ('для денег', - говорил он сам).
Одна за другой начали выходить его повести: 'Дело прекратить нельзя', 'Распутица кончается в апреле', 'Когда расходится туман', 'Это случилось в тайге'. А вот стихи практически не печатали. Слишком горькими и обличительными казались они осмотрительным редакторам тех лет. Так появился прозаик Анатолий Клещенко, а поэт как бы исчез.
Анатолию, однако, было душно в городе, где, по существу, мало что изменилось. Все, кто его сажал, остались на своих местах. Будучи человеком прямым и бескомпромиссным, он не мог спокойно чокаться в ресторане Дома писателей с доносившими на него стукачами, ныне преуспевавшими литераторами.
На лето Анатолий нанимался сезонным рабочим в геологическую экспедицию и уезжал в тайгу и тундру. В шумных геологических застольях, где все звали его просто Толей, поражали его скромность, сосредоточенность и немногословие. По его простецкому виду, бороде и постоянной трубке, с которой Анатолий никогда не разлучался, все окружающие принимали его за 'типичного' геолога. После нашего неожиданного знакомства на Горбиачине мы не раз встречались с Толей в Ленинграде и в Комарове, где он жил рядом с Анной Андреевной Ахматовой.
О стихах его, особенно лагерных, не знали даже близкие приятели. Вряд ли он надеялся когда-нибудь их опубликовать… Но поступал в соответствии с теми правилами, которые как поэт принял для себя сам.
В то время стали известны песни Александра Галича, и Анатолий один из первых зазвал его к себе и записал на магнитофон. Насколько мне известно, два этих поэта поддерживали отношения, несмотря на все превратности судеб, до 1974 года, который для одного стал годом кончины, для другого - изгнания. Наши встречи с Анатолием Клещенко были нечасты - из-за экспедиций, его и моих. Позже он как-то неожиданно исчез из Ленинграда, а через год выяснилось, что навсегда покинул Питер, завербовавшись на Камчатку в качестве инспектора охотохозяйства Елизовского района. Что заставило его сделать это? Сам он так отвечает в коротком стихотворении 'Буран':
Уход в тайгу был уходом от ненавистной ему жизни. В 1958 г. я познакомился с молодыми талантливыми геологами Михаилом Ивановым и Станиславом Погребицким. Весной пятьдесят девятого мы с Ивановым еще по апрельскому снегу поехали на весновку в район реки Колю, притока реки Северной, где предстояло провести детальное обследование выявленных там медно-никелевых рудопроявлений. Около двух месяцев мы с Михаилом прожили вдвоем в палатке (позже появился третий - упомянутый уже Станислав, Стас). Мирное это существование было прервано только однажды, когда как-то вечером Михаил спросил меня перед сном: 'Саня, ты не помнишь, у Стендаля есть такой рассказ про знатную даму и карбонария. Как он называется? Там, кажется, у нее имя и фамилия - с одной и той же буквы!'. Последующие два дня мы мучительно и безуспешно вспоминали. А в ночь на третий он разбудил меня под утро и радостно заорал: 'Ванина Ванини!'.
В конце мая к нам закинули вертолетом рабочих и техников, и началась работа. Не обошлось и без экзотики. Заместитель начальника экспедиции Петухов с первым же вертолетом прислал к нам нанятую им в Игарке на сезон повариху, шуструю чернявую девку с золотыми зубами и блатной татуировкой. Свою программу она объявила тут же у трапа вертолета, откуда выгрузилась, держа в руках гитару, перевязанную огромным розовым бантом: 'Буду со всеми, а начну с начальства'. Вечером того же дня начались первые неприятности. Мы с Мишей и Стасом мирно выпивали в своей палатке, как вдруг раздался истошный женский крик: 'Помогите, - насилуют!'. Мы выскочили из палатки. Крик продолжался. Ориентируясь на него, в уже полной темноте, прибежали на площадку, где днем приземлился вертолет. Посреди нее лежала Шурка (так звали нашу новую повариху) одна, совершенно одетая, и орала благим матом.
'Насилуют', - снова крикнула она, увидев нас, и захохотала. Выяснилось, что она пьяна в стельку и встать на ноги не может. 'Значит, померещилось, - заявила она нам в ответ на наши негодующие замечания. - Уж и помечтать девушке нельзя!'
Первым объектом ее устремлений стал Миша Иванов, бывший тогда начальником нашей партии. У нас в палатке стоял старый ламповый приемник, на стенке которого были наклеены какие-то цветные женские головки (с обертки немецкого туалетного мыла). Каждый вечер она повадилась приходить к нам, невыносимо надушенная. 'Михаил Иванович, скажите, это ваша жена? - кивала она на наклейки. - Какая красивая! А я, однако, вам больше подойду. Вы не смотрите, что я на вид такая худая - просто кость у меня тонкая…' Потом она принималась закидывать ногу на ногу, и шелковая юбка, сползая, обнажала ее смуглое бедро с синей вытатуированной надписью 'добро пожаловать' и стрелкой в соответствующем направлении. Несколько дней подряд мы ее успешно выставляли, но потом Иванов не вынес натиска и сбежал вместе со Стасом в недельный маршрут, оставив меня за старшего.
Настала тяжелая жизнь. По ночам я наглухо законопачивался в палатке, хотя и переселил туда своего приятеля геофизика Володю Юрина, чтобы не оставаться одному. Шурка обозлилась. По утрам, направляясь к большой армейской палатке, где располагался наш камбуз, на завтрак, я слышал, как она, разливая кашу, держит речь перед проходчиками под их одобрительный смех: 'Он что же думает, - что если он образованный, то он могет от меня свой жидовский нос воротить? Не выйдет. Все равно я его уделаю!'. Я разворачивался и шел обратно в палатку завтракать лежалым сухарем. На мое счастье, через пару дней нашлись добровольцы, закрывшие собой эту амбразуру…
Я же все последующие годы, пока работал начальником партии, женщин больше в повара не брал. Контингент наших техников и рабочих, набранных только на сезон еще в Питере, как уже я упоминал, состоял из людей случайных, и хотя, принимая на работу, требовали показать паспорт и с судимостями старались не брать, люди попадались всякие. На этом фоне выделялся неизлечимый алкоголик, которого все звали Федя, невысокого роста, плотный, с седыми кавалерийскими усами и цепким неприятным взглядом пустых и неотвязных глаз. Пил он при каждом удобном случае. Выпив, становился агрессивен и назойлив. Я как-то, понадеявшись на его фронтовое прошлое, назначил было Федю завхозом, но он при первой же поездке в Игарку пропил все казенные деньги, да еще и продал нашим эвенкам-каюрам закупленный им для экспедиции фталазол, выдав его за противозачаточное средство. Ходил он в неизменном донельзя вытертом и лоснящемся пиджаке с орденом Красной Звезды. Всю войну, если верить ему, прошел 'от звонка до звонка'. О карьере своей военной рассказывал так: 'Был я сержантиком, был я лейтенантиком, был я и капитанишкой… Потом опять сержантиком'. Служил поначалу в танковых частях, потом в штрафбате. Говорить с интересом мог только о двух предметах, которые знал досконально, - о системах немецких танков и женских статях. Уважения ко мне он не испытывал решительно никакого, особенно после того как,