показался дом помощника шерифа Луиса. Задний двор зарос высокой травой, еще влажной от росы, у маленьких качелей валялись бейсбольные биты, рукавицы и другие игрушки. На подъездной дорожке рядом с коричневым одноэтажным домом стояла зеленая машина-универсал. Везде царила полная тишина, только над клумбой маргариток деловито жужжали пчелы. Казалось, дом дремлет на утреннем солнышке.
Гриф слегка растерялся, он как будто не знал, что делать дальше. Руки, лежащие на плечах Калли, слегка дрожали — она чувствовала эту дрожь сквозь тонкую ночнушку.
— Обещал же я отвести тебя к твоему папуле. Подумать только, ты могла бы жить вот в таком красивом доме! — Гриф хрипло хохотнул и потер налитые кровью глаза. — Зайдем, что ли, поздороваемся? — Его ярость понемногу улетучивалась.
Калли с несчастным видом покачала головой.
— Пошли, у меня голова раскалывается! — Он снова схватил Калли за плечо, но вдруг остановился — хлопнула сетчатая дверь, и на крыльцо вышла босая женщина в шортах и футболке. К уху она прижимала трубку радиотелефона. До них донесся ее высокий, пронзительный голос:
— Ради нее ты носом землю рыть готов! Как же, ее драгоценная доченька пропала!
Гриф застыл на месте, Калли шагнула вперед, чтобы лучше слышать, но Гриф дернул ее назад. Калли узнала жену Луиса, Кристину.
— Мне плевать, что пропали две девочки! Для тебя главное, что ее дочка потерялась! — ожесточенно выкрикнула Кристина. — Стоит Антонии позвонить, и ты тут же несешься к ней, забыв обо мне… о нас! — Кристина помолчала, слушая ответ. — Луис, мне все равно. Делай что должен, только не жди, что я буду прыгать от радости! — Кристина оторвала трубку от уха, в сердцах нажала кнопку отбоя и замахнулась, как будто собиралась швырнуть телефон в кусты. В последний миг она опомнилась, чертыхнулась и сунула трубку в карман. Перед тем как войти в дом, она еще раз громко чертыхнулась и сорвала злость на сетчатой двери, хлопнув ею что есть сил.
— Фу-у-у! — выдохнул Гриф и посмотрел на Калли. — Выходит, ты у нас пропала? Интересно, кто тебя утащил? — Он неприятно хохотнул. — О-о-о, я огромный и страшный похититель! Ну и дела… Пошли домой, а то твоя мать нам устроит…
Калли покорно побрела назад в лес. Под деревьями сразу стало прохладнее. Мама знает, что она пропала, но ей, скорее всего, неизвестно, что в лес ее увел отец. Интересно, кто вторая пропавшая девочка? Калли с трудом сдерживала слезы. Ей очень хотелось поскорее вернуться к маме, снять мокрую, грязную рубашку, умыться, переодеться в чистое и сухое, перевязать кровоточащие ноги, заползти в кровать и с головой накрыться одеялом.
Мартин
Я побывал везде, куда любит ходить Петра: в библиотеке, в школе, в кондитерской, у Керстин, у Райана, у бассейна и здесь, в Восточном парке. Теперь я брожу среди качелей, каруселей, лесенок для лазанья, горок и гимнастических снарядов. Еще рано, в парке никого нет. Я даже влез на черный паровоз, который парку подарила железная дорога. Поразительное легкомыслие! Неужели железнодорожное начальство считает такую махину безопасной для детей игрушкой? Разумеется, все опасные детали сняли, стекло заменили пластмассой, обточили острые углы. И все же огромная махина производит сильное впечатление. Только такую штуковину и ставить на игровую площадку к малышам, не ведающим страха! Им кажется, что они вот-вот полетят — только разрешите. Я много раз наблюдал, как дети лазают по многочисленным лесенкам и играют на площадках и на крыше паровоза. Больше всего им нравится играть в «ограбление поезда». Игра очень сложная, в ней целая куча правил, которые часто придумываются и меняются прямо по ходу игры. Часто мальчишки и девчонки прыгают с самой высокой точки на крыше паровоза и с глухим стуком шлепаются на землю. После таких прыжков недолго и кости переломать! Я неизменно пугаюсь, но храбрые малыши как ни в чем не бывало вскакивают на ноги и отряхивают попки, к которым налипла грязь.
Сейчас я тоже поднимаюсь на крышу старого паровоза и оттуда, с самой верхней точки, оглядываю весь парк. В первую минуту дух захватывает от радости. Я на самом верху! У меня кружится голова. Я нерешительно озираюсь по сторонам, высматривая Петру и Калли. Их нигде не видно. Медленно сажусь, разбросав ноги в стороны. Руки у меня все в саже. Она настолько въелась в паровоз, что ее не отмыть уже никогда. Я разглядываю свои руки и думаю о Петре.
В ту ночь, когда родилась Петра, я остался в больнице с Фильдой. Я не отходил от нее ни на шаг. Спал в кресле, которое придвинул к ее больничной кровати. Роскошь родильного отделения меня поразила: неброские обои, лампы и торшеры с реостатами, гидромассажная ванна. Я радовался, что Фильда рожает в таком хорошем месте, что за ней ухаживает добрая медсестра, которая время от времени кладет Фильде руку на лоб, тихо утешает или подбадривает ее.
Я родился в Миссури, мои родители держали свиноферму. Там же, в доме на ферме, появились на свет семеро моих младших братьев и сестер, так что к крикам роженицы мне не привыкать. И все же, когда Фильда вдруг закричала, меня от страха замутило. Пришлось ненадолго выйти из больничной палаты. В детстве я привык к тому, что мама, даже на сносях, трудится по дому так же усердно, как и всегда. Когда начинались схватки, она вставала у рабочего стала и держалась за него руками. Потом ее гордое, суровое лицо перекашивалось от боли, и я пугался. Наконец мама посылала меня на соседнюю ферму, где жили ее мать и сестра — они помогали маме разрешиться от бремени. Я несся к дому тетки и бабушки, радуясь, что можно хотя бы ненадолго отделаться от тревожного чувства, воцарявшегося в такие дни в нашем всегда мирном доме, где господствовал порядок.
Летом я бегал босиком — ступни у меня грубели, и я не чувствовал ни камней, ни грязи. Мне больше нравилось ходить в ботинках, но мама позволяла мне надевать их только по воскресеньям и в школу. Я ужасно стеснялся своих босых ног и грязи под ногтями и потому завел привычку стоять на одной ноге, поджав пальцы. Мне казалось, что так грязь меньше бросается в глаза. Бабушка, бывало, смеялась надо мной и дразнила «аистом». Тетка тоже высмеивала мое чистоплюйство, даже когда я прибегал звать их на помощь. От ее добродушного грудного смеха мне становилось легче. Мы садились в бабушкин ржавый фордик и ехали к нам на ферму. По пути мы проезжали мимо свинарника, отец выходил оттуда, махал нам рукой и широко улыбался. Он знал, что скоро у него родится сын или дочь.
Хотя я рос на ферме, свиноводство меня не привлекало. Я любил читать и считать. Отец, добрый, простой человек, бывало, только головой качал, когда я отказывался помогать ему при опоросе. Конечно, у меня имелись свои обязанности по хозяйству. Я должен был чистить загоны и разливать по кормушкам пойло. Самыми тяжелыми были для меня дни забоя. Мне не хотелось даже смотреть, как режут свиней. Убийство любого живого существа претило моей природе, хотя свинину я ел без всяких угрызений совести. В день забоя я просто-напросто сбегал из дому. Доставал из чулана ботинки, туго завязывал шнурки, отряхивался от грязи и шел в ближайший от нас городок — почти пять километров. Подойдя к окраине городка, я плевал на пальцы и, наклонившись, счищал с ботинок дорожную пыль. Входя в библиотеку, я всегда проверял, на месте ли мой читательский билет, потрепанный и потертый на сгибах от частого использования. Потом я несколько часов подряд читал книги по нумизматике и истории. Библиотекарша знала меня по имени и часто откладывала для меня книги, которые, по ее мнению, могли мне понравиться.
— Если не успеешь прочесть за две недели, ничего страшного. — Она заговорщически улыбалась и протягивала мне холщовую сумку, туго набитую книгами. Она знала, как мне трудно выбираться в городок каждые две недели, но я все-таки довольно часто ухитрялся наведываться в библиотеку.
К вечеру, зная, что все уже закончилось, я возвращался домой. Отец ждал меня на парадном крыльце, он разминал между пальцами сигарету и прихлебывал холодный чай, приготовленный мамой. Медленно подходя к дому, я всякий раз дивился тому, какой отец огромный. Отец был настоящим великаном — высоким и широким в обхвате. Когда он застегивал рубашку, пуговицы едва-едва сходились на животе. Те, кто не знал моего отца, невольно ежились при виде его огромной фигуры, но, познакомившись с ним, быстро меняли мнение о нем. Отец был очень мягким человеком. Не припомню ни разу, чтобы он повысил голос на мать или на моих братьев и сестер.