из Нагорной, так он забрал меня в шарабан и привез в больницу. Перевязали меня там, вылечили, подкормили, а через месяц и на волю пустили. И на кой черт! — воскликнул он со страстной горечью. — В сто раз лучше было бы для меня там и околеть в Волчьем Разлоге!..
Он замолчал и весь согнулся, низко опустив голову. Несколько минут конокрады сидели, не говоря ни слова, не двигаясь. Вдруг Бузыга содрогнулся всем телом, точно просыпаясь от каких-то страшных грез, и шумно вздохнул.
— Что же ты сделал потом с этим немцем? — спросил он сдержанным, но вздрагивающим от злобы голосом.
— А что бы я мог сделать с ним? — печально спросил в свою очередь Козел. — Что бы ты на моем месте сделал?
— Я бы!.. Я бы!.. У-у-у!.. — зарычал Бузыга, яростно царапая пальцами землю. Он задыхался от гнева, и глаза его светились в темноте, как у дикого зверя. — Я бы его сонного зарезал… Я бы ему зубами глотку перервал!.. Я бы…
— Ты-ы бы! — с горькой усмешкой перебил его Козел. — А как бы ты его нашел? Кто он? Где он живет? Как его звать? Может, это и не человек совсем был…
— Брехня! — медленно произнес молчавший до сих пор Аким Шпак. — На свете нема никого — ни бога, ни черта…
— Все одно! — воскликнул Бузыга, стукнув кулаком о землю. — Все одно: я бы тогда стал без разбору всех колонистов подпаливать. Скот бы ихний портил, детей бы ихних калечил… И до самой смерти бы так!..
Козел тихо засмеялся и еще ниже опустил голову.
— Эх, бра-ат, — протянул он с ядовитой укоризной. — Хорошо подпаливать с десятью пальцами… А когда у тебя всего один остался, — старик опять ткнул вперед свои ужасные обрубки, — тогда тебе и дорога одна — на церковную паперть, со слепцами и калеками…
И он вдруг запел старческим, дребезжащим голосом мрачные слова древней нищенской песни:
Ой, лыхо мини, лыхо, уб-о-о-гому…
Сотворите милостыню, Христа ра-а-а-ди…
Благодетели вы иа-а-ши…
Ой, сидим мы, безногие, безру-у-у-кие,
Калики злосчастные, край доро-о-ози-и…
Он мучительным криком, фальшиво оборвал песню, уткнул голову между поднятыми вверх коленями и глухо зарыдал.
Никто не произнес больше ни слова. На реке, в траве и в кустах, точно силясь перегнать и заглушить друг друга, неумолчно кричали лягушки. Полукруглый месяц стоял среди неба — ясный, одинокий и печальный. Старые ветлы, зловеще темневшие на ночном небе, с молчаливой скорбью подымали вверх свои узловатые, иссохшие руки…
Тяжелые, частые шаги послышались в лозняке, с той стороны, откуда недавно пришли Бузыга с Акимом. Кто-то торопливо бежал через чащу, шлепая без разбора по воде и ломая на своем пути сухие ветки. Конокрады насторожились. Аким Шпак стал на колени. Бузыга оперся руками о землю, готовый каждую секунду вскочить и броситься вперед.
— Кто это? — шепотом спросил Василь.
Никто ему не ответил. Грузные шаги раздавались все ближе. Среди всплесков воды и треска ветвей уже слышалось чье-то сильное, хриплое и свистящее дыхание. Бузыга быстро сунул руку за голенище, и перед глазами Василя блеснула сталь ножа.
Шум шагов внезапно прекратился. Наступил момент удивительной, глубокой тишины. Даже всполошенные лягушки перестали кричать. Что-то огромное, тяжеловесное затопталось в кустах, свирепо фыркнуло и засопело.
— Эге, да это кабан, — сказал Бузыга, и все вздрогнули от его громкого голоса. — До воды пришел.
— И то правда, — согласился Шпак, спокойно валясь на землю.
Кабан еще раз негодующе фыркнул и кинулся назад. Долго было слышно, как хрустел он кустами в своем могучем беге. Потом все стихло. Лягушки, точно раздраженные минутной помехой, закричали с удвоенной силой.
— Когда пойдешь, Бузыга? — спросил старик.
Бузыга поднял голову и внимательно посмотрел на небо.
— Рано еще, — сказал он, зевая. — Пойду перед утром. К заре мужики спят, как куры…
Сон понемногу охватывал Василя. Земля заколыхалась под ним вверх и вниз и медленно поплыла куда-то в сторону. На мгновение мальчик увидел, с трудом открывая глаза, темные фигуры трех людей, безмолвно сидевших друг возле друга, но он уже не знал, кто они и зачем они сидят так близко около него. Из кустов, где теснились, гневно сопя и фыркая, дикие кабаны, вдруг вышел сын церковного старосты — Зинька, засмеялся и сказал: «Василько, вот лошади, поедем». И они сели вдвоем на маленькие санки и понеслись с приятной быстротой в темноте, по узкой, белой, беззвучной дорожке, между высокими соснами. Сзади бежал дедушка, он махал своими обрубленными руками и не мог их догнать, и это было необыкновенно смешно и радостно. В гривы и в хвосты лошадей были вплетены бубенчики, и на ветках темных сосен висели бубенчики — со всех сторон доносился их однообразный, торопливый и веселый звон… Потом Василь с размаху быстро въехал в какую-то темную, мягкую стену — и все исчезло…
Он проснулся от холодной сырости, которая забралась ему под одежду и трясла его тело. Стало темнее, и поднялся ветер. Все странно изменилось за это время. По небу быстро и низко мчались большие, пухлые, черные тучи, с растрепанными и расщипанными белыми краями. Верхушки лозняка, спутанные ветром, суетливо гнулись и вздрагивали, а старые ветлы, вздевшие кверху тощие руки, тревожно наклонялись в разные стороны, точно они старались и не могли передать друг другу какую-то страшную весть.
Конокрады неподвижно лежали, головами внутрь, слабо и плоско чернея своими телами в темноте. У кого-то из них рдела во рту трубка. Она то погасала, то опять вспыхивала на секунду, и красный свет, вперемежку с длинными косыми тенями, бегал по бронзовым лицам. От холода и прерванного сна мальчиком овладела усталость и длительная равнодушная скука. Он без интереса вслушивался в тихий разговор конокрадов и с тупой обидой чувствовал, что им нет до него никакого дела, как не было до него дела этим огромным, быстро несущимся молчаливым тучам и этим встревоженным ветлам. И то, к чему он готовился в эту ночь и что прежде наполняло его душу волнением и гордостью, показалось ему вдруг ненужной, мелкой и скучной выдумкой.
— Ты все свое. Истинный ты Козел! — с досадой говорил Бузыга. — Куда мне твой соловый жеребенок, к черту? Его же в каждом селе знают, как облупленного. В позапрошлом году угнал я верхового коня у бухгалтера с сахарного завода. Весь гнедой, сукин сын, без отметины, а левая передняя нога, шут ее дери, белая. Я с ним туда, я с ним сюда — все с меня смеются, как с дурня. «Мы, говорят, с глузду еще не съехали. Такого коня и в Ровном не продашь, он по всей губернии известен». Ты не знаешь, Козел, за что я его продал? За кувшин кислого молока. Что свистишь? Верно тебе говорю. Волька Фишкин купил. Увидел, шибенник, что я от жары язык высунул, и зовет меня: «Слухайте, Бузыга, а ну, зайдите трошки до меня, кислого молока выпить». Зашел я, а он мне потом говорит: «Послушайте, Бузыга, мне с вами всегда приятно иметь дело, но этого коня у вас купит только дурень. Все равно вы его вечером бросите куда попало. Лучше бы вы его отдали мне, а я его отведу назад, на завод. Может быть, заработаю сколько-нибудь грошей на чай?» Я ему и отдал лошадь, а он ее потом в Подольской губернии, на Ярмолинецкой ярмарке, продал за сто тридцать карбованцев. Так вот что значит, Козел, таких коней уводить.
— Н-на… это так, — в раздумье протянул старик и почавкал беззубым ртом. — А вот тоже хороши караковые коньки у Викентия Сироты… И подвести легко…
— У Викентия… да, оно, конечно… — нерешительно согласился Бузыга. Викентий, это верно… Только, знаешь, Козел, жалко мне Викентия обижать. Небогатый он мужик и всегда такой ласковый… Сколько раз, бывало, голова трещит, как котел, — скажешь ему: «Опохмели, Викентий», — сейчас постарается. Нет, жаль мне Викентия…