уйду…
Он долго лежал неподвижно, уставясь в потолок, в одну точку. Потом повернул голову к Шукшину, слабым движением руки велел придвинуться ближе.
— Бежать так… Вправо — нельзя: канал, шоссе… Машин много, патрули. Двигай наискось, влево… Как выйдешь из шахты — влево, к горе… А от нее прямо, пря… — Браток закашлялся, отстранив рукой Шукшина, приподнялся, выплюнул черный кровяной комок. Отдышавшись, заговорил снова. — От горы лесом иди. Деревни справа. Только осторожно, не нарвись… — Браток замолчал.
— Ты откуда бежал? С шахты?
— С шахты… в трубе до ночи сидел. У забора штабели труб… Они искали, с собаками. Один в трубу заглянул, а не увидел! Мне только бы немного поправиться…
— Поправишься. В шахте бельгийский врач работает, Фаллес. Он тебя живо поднимет. И едой помогут.
Приехавший из Берлина особый уполномоченный перевернул весь лагерь. Маленький, жилистый, подвижной, как пружина, он за какой-нибудь час обежал все двенадцать бараков, канцелярию, лазарет, тюрьму, кухню…
— Бездельники, остолопы, бабы! Вам не русских солдат охранять, а слепых котят. Я вас научу работать. Я научу! — разносился по всему лагерю его резкий, визгливый голос. Комендант ходил за ним по пятам с вытянувшимся от страха лицом и только повторял: «Виноват, господин комиссар, виноват».
— Виноват, виноват!.. Это лагерь? Это санаторий, пансион! Для русских скотов они устроили тут пансион… Два раза в день супом кормят! Брюква, брюква, только брюква… Слышите, вы!
— Но, господин комендант, с нас требуют угля… Их кормит шахта… Администрация требует…
— К черту администрацию, к дьяволу! Я покажу этой администрации! Сколько саботажников вы расстреляли? Двух… Расстреляйте двадцать, пятьдесят, сто… Они дадут уголь! Вы не умеете работать, комендант, вы — тряпка, а не комендант!
— Они убивают надсмотрщиков. В шахту нельзя спуститься, господин комиссар…
— Баба! Трус! Убивают надсмотрщиков… За одного убитого повесить пятьдесят пленных. И все! Второго не убьют… Я сам пойду в шахту!
— Господин комиссар…
— Я один пойду, вы мне не нужны!
Комиссар отправился на шахту. В сопровождении Купфершлегера, он облазил все забои. Но осмотр не удовлетворил его. Работала подготовительная смена, а он хотел видеть, как рубят уголь.
На другой день комиссар опять был в штреке.
— Какой у вас самый крупный забой? — спросил он Броншара, которому было поручено сопровождать начальство.
— Девятый, господин комиссар.
— Сколько дает этот забой в сутки?
— Двести-триста тонн.
— А сколько он должен давать, сколько давал раньше?
— Несколько больше…
— Сейчас посмотрим… — гитлеровец достал из кармана блокнот. — А ну, посветите! Что вы стоите!..
— Пожалуйста, господин комиссар! — Броншар направил луч лампы на развернутый блокнот.
— Ха, несколько больше!.. К вашему сведению, господин инженер, девятый забой должен давать в сутки семьсот пятьдесят тонн угля! Идемте!.. Несколько больше… Саботажники!
В забое не работали, что-то случилось с воздухопроводом. Шахтеры сидели у стен, в темноте желтыми пятнами светились их лампы.
— Почему не работают? — спросил комиссар. Трефилов объяснил, в чем дело.
— У вас это каждый день. Вы больше стоите, чем работаете.
— Люди стараются, сколько хватает сил, — ответил Трефилов.
— Стараются… Надо семьсот пятьдесят тонн давать, а вы даете двести!
— Шахтеры не виноваты, господин комиссар. Механизмы, моторы изношены, инструмента, отбойных молотков не хватает.
— Не хватает… А сколько отбойных молотков завалено породой? Ты знаешь?
— Я не занимаюсь учетом инструмента, господин комиссар. Я переводчик.
— Саботажники… Не хотите работать. Мы заставим работать! Переведите им: когда они будут давать семьсот пятьдесят тонн, — им дадут кушать. Сначала уголь, потом кушать. Вы дадите норму! Я сделаю из вас… как это называется?.. Ударников!
Комиссар и Броншар ушли.
— Плохо, Констан, — сказал Антуан Кесслер, придвинувшись к Шукшину. — Этот комиссар… Плохо! Они совсем не будут кормить.
— Ничего, Антуан, как-нибудь продержимся.
Появился Жеф, работавший теперь в соседнем забое.
Усаживаясь рядом с Шукшиным, устало сказал:
— Наш забой тоже стоит. Ваши ребята это умеют делать… Как там Мишель?
— Браток-то? Жив. Скоро поднимется.
— Мишель… Хороший парень! — Жеф помолчал, выплюнул табак и предложил: — Надо петь. Петь очень хорошо! Виталий, иди сюда. Будем петь!
Это было так неожиданно, что даже Трефилов, лучше других владевший фламандским языком, не понял Жефа.
— Что ты сказал, Жеф?
— Петь! Песня… Очень хорошо петь!
— А, ты хочешь, чтобы мы спели! — понял, наконец, Трефилов. — Что же, больше делать нечего. Петь, так петь! Вот только какую песню? В плену, брат, петь мы разучились…
— Слушай, Жеф, ты про Катюшу знаешь? — спросил парень, сидевший за Шукшиным.
— Катьюша? А, Катерин, девушка! Нет, не знаю…
— А про Москву? Москва моя, ты самая любимая… Знаешь?
— Москва! Знаю, знаю! — обрадованно закивал головой Жеф. — Столица Советского Союза…
— Я про песню, Жеф, про песню!
— Мы знаем это, — проговорил Антуан Кесслер и негромко, хриплым, подрагивающим от волнения голосом запел:
В темном, низком забое звучал только голос Антуана. Он был слаб, как огонек свечи. Еще один порыв ветра, и огонек погаснет… Но вот к голосу Антуана присоединяется еще один голос, потом еще, еще, еще… Русские поют на своем языке, бельгийцы — на своем. Поют негромко, песня глухо рокочет в тесном забое, кажется, она пробивается откуда-то из-под земли.