— Панна Марианна, — отозвался тогда изменившимся от внутренней боли голосом Мазепа, сделав по направлению к ней несколько неверных шагов. — Я не знаю чем… пусть и виновен… но кара жестока, не по силам…
— О какой каре говорит пан? — подняла величаво голову и скользнула по Мазепе холодным, недоумевающим взглядом.
— Разруби это сердце ножом, — захлебнулся словом Мазепа и побледнел, — и увидишь, панно, что оно полно признательности к тебе за спасение, оно полно чувства высокой дружбы…
У Марианны шевельнулся было на миг горячий порыв к своему другу, но она сдержала его и прервала излияния Мазепы иронической фразой:
— Пану не к чему наполнять признательностью до краев свое сердце, пан спас от смерти меня, а я спасла пана, — мы только поквитовались в услугах! А теперь пожелаем друг другу счастливого пути, пожелаем исполнить долг наш! — и она, пожав убитому ротмистру руку, гордо вышла из светлицы на «ганок»…
Во время суеты и последних минут прощанья с Марианной Мазепа не мог себе дать отчета в той буре нахлынувших чувств, которая ошеломила, оглушила его до невменяемости, и стоял он каким-то камнем, и двигался автоматически, и бросался даже поддержать стремя дорогой гостье, лишь по усвоенной светской привычке. Но когда пышная панна с командой своей выехала за ворота, а домашние вышли тоже проводить ее и дворик совсем опустел, тогда Мазепа начал понемногу приходить в себя и ощущать сознательно свои страданья. Все более существенные удары и невзгоды, слетевшие снова на его голову, были пока заглушены одним криком души, почуявшей невыносимую обиду, и обиду, нанесенную дорогим другом, спасшим ему жизнь. В чем состояла эта обида, Мазепа не мог еще уяснить себе, а только чувствовал, что яд ее отравляет ему существование в эту минуту, да так, что ему тяжело даже быть среди людей и скрывать от них свое настроение. Потому-то Мазепа и поспешил уйти через садик в хату дьяка; здесь, в полутьме и уединении, ему показалось легче: всполошенный, беспорядочный рой его мыслей стал мало-помалу улегаться и принимать логическое течение; но внутренние боли не только не уменьшились, но обострялись еще сильней… — Да, обида, оскорбление! Он чувствовал ее лезвие в груди, оно проникало до сердца и заставляло его вздрагивать конвульсивно. — Но что она сказала, чем оскорбила — Мазепа припоминал, искал это слово, но не находил… Действительно, такого обидного слова, кажется, не было; но что же было такое, что так его поразило жестоко — А вот что: равнодушие и холодность! Да, она этой убийственной холодностью, гордой и недоступной, отравила ему и радость, и счастье, и все существование… О, этот удар жесток, страшно жесток! — вскрикнул Мазепа. — «За что же, за что такой удар?» — стучал ему в виски роковой вопрос и вонзался тупой иглой в сердце. Как она была ласкова, обворожительна даже в обращении, каким теплым огнем светились ему эти орлиные очи, сколько дружбы и беззаветной преданности сказывалось в каждом ее слове, в каждом движении?.. Что дружба? — Она спасла ему жизнь, да мало того, что спасла, а своей жизнью рисковала самоотверженно, — и все это разбито, сметено, отнято у него с презрительным смехом, и он сам брошен ограбленным среди дороги… За что же, за что? Какую вину он совершил? Неужели безумная, детская радость Галины так ее поразила? Что же в ней она могла заподозрить? Любовь? А хоть бы и так, то что ей? Неужели детская, чистая привязанность этой прозрачной души могла неприятно поразить Марианну, такую отзывчивую на людские страдания? Но если бы даже и так, то при чем же он, почему на него одного брошена беспощадной рукой эта кара? В чем же суть? Значит, панне не нравится, чтобы кто-либо любил Мазепу? Значит, она ревнует?!
Напавши на такое толкование ее гнева, Мазепа со всей стремительностью своего темперамента отдался разрешению этого вопроса; теперь уже чувство испытываемой им боли стало ослабевать и неметь, заменяясь лишь жгучим раздражением. Да, это ревность — бесспорно и непреложно! Оттого-то отразилось и на нем ее жало. Непризнанная любовь прячет от людей свое горе, изливает его в уединении в слезах, а не бросается вселюдно в объятия… Только одна упроченная взаимность дает на них право: значит, и он, Мазепа, любит Галину, значит, он дал ей право на эти объятия! Вот что обидело Марианну и заставило ее так жестоко поступить с ним… Но если она ревнует, то, значит, любит?
Это слово заставило затрепетать сердце Мазепы и гордостью, и радостью, но вместе с тем и какой-то скрытой тоской; чувство едкой обиды вдруг совсем разрешилось и преобразило мрачное настроение его духа в жизнерадостное, победное. Любит! Какое счастье! Ведь другой такой панны и по величавой красе, и по бессчетным достоинствам ее могучей души — нет в Украине, всякому лыцарю за честь и за гордость ее внимание, а сердечная привязанность — за великую радость… И вдруг он, Мазепа, оказался ее избранником.
Разгоревшись от охватившего его самодовольного чувства, приятно щекотавшего его самолюбие, Мазепа стал усиленно ходить по крошечной хатке, предаваясь не мыслям, а сладостным ощущениям, волновавшим какой-то отрадой его кровь: теперь ему, напротив, желалось размыкать в широкой степи, в удалой борьбе разыгравшуюся от радости силу, а не сидеть одиноко в этой темной и душной клетке…
— Да, любит! — повторил он, отбрасывая назад свою чуприну — И чем больше любит, тем сильней могла и отомстить своему «зрадныку», но при этом обида уже не в обиду, а в ласку, в отраду!
— А он же как? Любит ли он ее, эту дивную героиню? — задал себе Мазепа вопрос, и остановился… Улегшиеся было в приятном затишье мятежные мысли снова всполошились тревожно… Конечно, он чувствует в своем сердце к ней глубокую признательность за ее самоотвержение, он преклоняется перед доблестями ее души, он ее высоко ценит, как союзницу в деле спасения родины… Но любит ли, «кохае» ли, вот что?.. Но, если бы не любил, то почему же ему было бы больно, невыносимо больно от ее холодности? Конечно, и при дружбе — потеря дружеских отношений тяжела; но тут — так ли? Уж не любит ли и он безумно Марианну? А Галина? А ее беззаветная любовь? — Сердце у него сжалось от боли и что-то сдавило ему горло… — Нет, разбить жизнь этому ангелу — святотатство, кощунство над всем, что есть в мире прекрасного, чистого и святого… Но откуда же он заключил, что Галина его любит сознательной, неугасимой любовью, которой исход — или взаимное счастье, или могила? — Снова прокрадывалось ему в сердце сомнение… Детскую привязанность невинного, не знающего жизни ребенка нельзя еще считать за «кохання». Мазепа, наконец, так запутался в этих вопросах и сомнениях, что почувствовал просто нравственную усталость, и, не пожелав больше копаться в своей наболевшей душе, направился прямо к батюшке.
Там все были встревожены его отсутствием, особенно ввиду сообщенных Остапом грозных известий, а потому и обрадовались Мазепе… А Галина… да как же могло родиться сомнение, что она его не «кохае», не любит? — Ой, любит, беззаветно любит! — зазвенела струна в сердце Мазепы, и вспыхнуло оно таким счастьем, такой радостью, перед которой растаяли все перенесенные им страдания и тревоги, уносясь куда-то мутным туманом… Мазепа только чувствовал, что в каждом ударе его сердца звучит отрада!
Проверивши показания Остапа, все убедились, что переезжать Днепр было теперь не только опасно, а прямо безумно, а потому и Мазепа, и Сыч решились пересидеть у батюшки, пока не дадут им знать поставленные лазутчики, что московская стража удалилась. Галина была в восторге от этого и благодарила Бога в душе за счастье, ниспосланное ей в награду за долгое, мучительное терпение: ведь если бы Днепр был свободен, то Мазепа уехал бы на другой день к Дорошенко, а теперь нагрянувшая беда задержит его в этом уголке и продлит ей блаженство… Про опасность от этой беды она, опьяненная радостью, и не думала… Да и все, кажется, охвачены были настолько счастливой минутой, что и не думали о завтрашнем дне… и время понеслось в этом счастливом, крохотном уголке какой-то гармонической, тихой волной, приносившей с каждой струёй старикам утешение, а молодежи новые звуки радостной песни любви…
Когда за «сниданком» или «вечерею» Мазепа рассказывал всем о своих приключениях за время разлуки с Сычом, а особенно о несчастьях, случившихся с ним в последнее время, то глаза Галины не отрывались от его очей и, сообразно ходу рассказа, то наполнялись слезами, то загорались радостью; она неподвижно и молчаливо сидела, вся поглощенная его рассказом, благоговея при созерцании боготворимого ею лыцаря… Мазепа тоже не мог оторваться от этого дивного, дышавшего неизъяснимой прелестью личика, которое с каждым днем хорошело и расцветало. Полное чистосердечие этой неиспорченной души, прозрачной в своих движениях и порывах, чистой в своих побуждениях, светившейся огнем святой, беззаветной любви, — возбуждало у Мазепы трогательное чувство, умиляло его, приносило высокое наслаждение гармонией бытия; очаровательный образ этого кроткого ребенка запечатлевался в его сердце неизгладимыми чертами, таким блаженством наделяя его, какое примиряет человека со всеми невзгодами и скорбями жизни.