Подруга ее составляла полную ей противоположность. Смуглая, румяная, с вечно сверкающими из-за коралловых губ двумя рядами крепких, белых зубов, она воплощала в себе настоящий тип украинской девчины, живой, кокетливой и остроумной. Черная коса ее спускалась на спину, а голова была повязана по левобережному обычаю ярко-красным, узко сложенным платочком. Обе девчины были одеты в вышитые сорочки и крепко охватывающие их стан яркие плахты.
Солнце заходило прямо перед ними и освещенные его лучами отлогости балки казались огненными, горящими. Между девчатами шел оживленный разговор.
— Нет, ты не сердись… а тут такая скука, что хоть с ума сходи… ни песни, ни музыки, ни танца! «Людыны» молодой не увидишь… Ей-Богу, — одни калеки, — говорила старшая, охвативши своей рукой плечи младшей и слегка раскачивая небольшими, загорелыми босыми ногами.
— Не знаю, как другим, а мне здесь «гарно», — возражала младшая, выбрасывая косточки изо рта, — что ж, что калеки? А добрые какие! И Немота, и Безухий, и Шарпанына… Я их так люблю! А они меня… Господи! Сколько гостинцев носят — и ягоду всякую, и «рогозу», и перепелиц… а то раз зайку принесли, такого «гарнесенького», и я выкормила… Ах, какой он был славный да забавный, как знал меня, — ел с рук.
— И ты одним зайком «задовольнылась»?
— Как зайком? — подняла с удивлением глаза свои Галина. — А коровы, а телята, а куры, а гуси, а голуби? Разве с ними не весело? Гуси, как увидят, растопырят крыла и «загелготять» радостно, бегут, подлетают, а им наперегонки куры… и так рады, так рады… и я рада им, и мне весело: всякую птицу знаю, какая жадная, какая драчливая… и заступлюсь за смирную… Э, они меня знают и любят.
— Так тебе в курах да гусях утеха?
— Ну! — протянула Галина обиженно, — я ж тебе про людей говорила… А баба, а дид? С ними так хорошо мне, так любо! Баба такие сказки рассказывает, и страшные, и всякие, что целую ночь «жахаєшся», и все б слушала… Так это все представляется, будто сама была… так хорошо… А как дид начнет оповедать про лыцарство, про всякие «воювання»… так аж дух захватывает… и станет жалко, жалко! Сама бы лучше умерла, а чтоб их не мучили… А степь наша, — оживилась вдруг Галина, и глаза ее сверкнули детским восторгом, — то зеленая, то сизая, то червоная… волны шелковые стелются, а вдали марево играет: то святой Петро овцы гонит. Эх, легко так да просторно… вот как будто купаешься в ней и не накупаешься.
— Годи! Уж ты мне про степь и не говори! — раздражилась даже Орыся, — просто ненавижу… и на что тут смотреть! Куда оком не кинешь — ничего, хоть бы тебе «замаячыв» какой бес! Зелено, зелено, да и только! А зимою то, думаю, — пропала б, бей меня сила Божья, коли б не пропала! Вот у нас дело другое: кругом «гай», дубравы, левады, хутора, а вдали горы… а под ними Днепр течет, синий, синий да широкий… не то, что ваша Саксаганка, — вся в «кушыру», да в «лататти».
— Орысю! Не лай моей степи и моей речки, не «гудь» их, — заговорила огорченным голосом Галина, и личико ее приняло трогательное выражение. — Я так их люблю. Может быть, там и у тебя добре, а по мне, так я лучшего б, как здесь, и не хотела.
— Так бы, значит, и просидела б тут печерицей весь век?
— Бог с тобой, — насупилась Галина, опустив полные слез глаза.
— Не сердись, моя ягодко! — обняла ее горячо Орыся. — Я ведь обидеть тебя не хотела, а так «занудылась» здесь, стосковалась, за своими стосковалась, понимаешь, — так мне и досадно, может оттого и степь твоя надоскучила, — рассмеялась она и начала трясти за плечо Галину. — Ну, скажи по правде, разве тебя не тянет поехать куда, свет Божий увидеть, музыку послушать, с парубками поиграть, «пожартовать»?
— А как же меня может тянуть, коли я никогда того и не видела, — ответила просто Галина.
— Как так? — изумилась в свою очередь Орыся.
— А так: дид редко ездит по ту сторону за Днепр и меня с собой не берет.
— Что ж, он сам закопался, да и тебя от людей прячет?.. От того его, верно, и прозвали Сычом?
— Нет, не от того: дид говорил, что он и ночью мог высмотреть ворога добре… А сначала дид был звонарем.
— Значит, ты остаешься одна и не боишься?
— Ото б? На тот «час» к нам приезжает кто-нибудь из казаков с Сичи… А прежде был дядько Богун. Такой добрый, ласковый… Гостинцы мне возил… Только давно, давно уже не был, я еще «пидлитком» была, — вздохнула грустно Галина и задумалась.
— Может быть умер, или убит. Теперь ведь у нас, коли дожил до вечера, так и «дякуй» Бога. К смерти, как к тетке, привыкли.
— Что ты? — всплеснула руками Галина и остановила на подруге испуганные глаза.
— Эх, не страшись, — успокоила ее Орыся. — Дай-ка лучше вишен… Чего ты не ешь? — встряхнула она хусточку, в которой еще были пригоршни две-три светло-красных ягод.
— Кислые еще.
— А я кислое люблю, — сказала Орыся. — Как зажмуришь очи, так Киев увидишь. Ну, а ты давно живешь здесь?
— И не помню, когда мы приехали сюда из Чигирина…
— Отчего же вы покинули его и перебрались в дикую степь?
— Видишь ли, когда мой батько и матерь умерли, дид не захотел больше в городе жить, продал все, забрал меня, да и уехал от всех в дикую степь.
— А ты помнишь своего батька и матерь?
— Нет, — произнесла с легким вздохом Галина и какая-то прозрачная тень печали упала на ее прелестное личико.
Обе подруги замолчали.
— А знаешь, Орысю, — заговорила вдруг оживленно Галина, подымая на подругу свои загоревшиеся внутренним светом глаза, — знаешь, когда никого нет, и я остаюсь одна, мне кажется иногда, что я их вижу, как видела когда-то… Батько такой красивый, статный казак и меня «гойдает» на руках и мать будто обвила его руками за шею и сама смотрит так ласково, ласково и на него, и на меня. Только нет! — вздохнула она снова печально и опустила глаза, — это верно мне снится, дид говорит, что я не могу их помнить.
— Давно умерли?
— Я тогда еще совсем маленькая была.
Девушки замолчали.
— Твой батько был знаменитый казак, — произнесла после короткой паузы Орыся, — я слышала, как про него и бандуристы песни поют. Да и дед твой тоже. Батько мой часто рассказывает про то, как казаки при гетмане Богдане Хмельницком от ляхов отбивались и край свой спасли, и говорит, что твой батько у гетмана Богдана самым любимым полковником был.
— Да, да! — вспыхнула вся Галина и заговорила звонким, оживленным голосом. — Дед мне тоже всегда про те времена говорит, и про батька рассказывает, и думу про него поет. А как запоет «Ой Морозе, Морозенку, преславный козаче, ой по тоби, Морозенку, вся Вкраина плаче», — так сам и плачет, да сейчас и говорит: «Ох, добре ты, Олексо, (это он так моего батька называет) зробыв, що в свий час умер». А мать моя, знаешь, тоже сейчас после батька умерла. Как привезли его гроб, «червоною кытайкою» покрытый, она как упала на него, — говорит дид, — так всю ночь и пролежала, утром встала — седая вся. Так она не плакала, только повторяла: «Олекса мой умер, как славный казак!» А как схоронили его, так и она через «тыждень» умерла. Не могла жить без него, видишь, дид говорит — «любылысь дуже»…
II
— «Любылысь дуже», — повторила за Галею машинально Орыся и почему-то вздохнула, ее быстрые глаза приняли вдруг задумчивое и нежное выражение, — а ты, Галина, — произнесла она тихим голосом, привлекая к себе на грудь голову подруги, — ты кохаешь кого-нибудь?
— Еще бы! — произнесла живо Галя, — дида, дядька Богуна, бабу, Немоту, Безуха!