уже были в переднем дворике, и я все вертел головой, стараясь разглядеть, что творится там, где стоит дом Кастантаса Бабяцкаса. День погожий, — наверное, весна, может, осень, небо — синее, спокойное. И все чаще слыхать, как во дворе Бабяцкасов кто-то кричит, громко и все одно и то же:
— Спасите, горим! Спасите, горим!
Вдруг сквозь листву деревьев я увидел, что из окон избы Бабяцкасов валит дым; вылезают длинные красные с белым языки и лижут соломенную крышу. Снизу, из-за дороги, где стоят деревенские хлева и сенные сараи, уже бегут люди, торопливо взбираются на наш пригорок и незнакомый, длинноволосый без шапки человек кричит:
— Багор где? Куда багор дели?
Что такое багор? Но вот появляется отец, он тащит длиннющую палку с каким-то железным крюком на конце.
— Вот багор! — кричит он. — Только тут багром не управишься!
На пригорок, где стоят наша и Бабяцкаса избы, прибежали женщины с деревянными ведрами. Ведра болтались на коромыслах, а коромысла качались на плечах у женщин. Из ведер на сухую тропу плескалась вода. Какой-то человек повалил изгородь нашего садика со стороны Бабяцкасов. Теперь женщины тащили воду прямиком через садик. Когда опрокинули в огонь ведро, вверх ухнули клубы пара и дыма. А пламя струилось по крыше, выложенной большими зелеными лепешками мха, и вскоре вся изба побагровела, затопленная пламенем.
— Глядите, чтоб не перебросилось! — кричал отец.
— Может, бог даст… Ветра-то нету… — успокаивала мама, снимая с изгороди давно высохшее белье.
А мне было страшно весело. До того все это было неожиданным и красивым, что я только боялся, как бы Кастанция не унесла меня отсюда. Светло, даже в глазах рябит, а теплынь, как у очага. И впрямь Кастанция повернулась и понесла было меня вниз по тропинке вдоль избы, но я закричал и заплакал:
— Не хочу, не хочу…
— Ну и храбрец ты у нас, — сказала Кастанция и, отойдя подальше от пожара, снова остановилась. Над ее плечом я увидел, как рухнула крыша и вверх взлетел рой искр. Это еще красивее, чем когда дом просто горит.
А люди все носились вокруг. Бабяцкене плакала, держа в охапке перину, давно вытащенную из огня, а Андзюлявичене тараторила с кем-то:
— Поглядели мы в окно — а дымищу-то!.. Думаю — хлеб Бабяцкасы пекут. А мой-то и говорит: «С вечера ж не ставили, что они там пекут?»
— Что уж тут поделаешь! — говорил отец. — Надо только глядеть, чтоб другие избы не загорелись…
Когда крыша обвалилась, огонь вроде спал. Мама, кажется, только теперь увидела, что неподалеку стоит Кастанция со мной на руках.
— Чего тут глаза вылупили? — вроде рассердившись, прикрикнула она на Кастанция. — В избу идите!
— Да он не хочет… — попыталась отвертеться Кастанция.
— Не хочу, не хочу! — крикнул и я.
Но кто меня послушает? Несмотря на крики, меня затащили в избу и усадили на кровать. Ужас как нехорошо в полутемной избе после светлого двора. Почему-то меня одолела дрема. Увидев, что я тру кулаками глаза и зеваю, Кастанция сунула мне под голову подушку, накрыла ноги какой-то тряпицей, и я тут же заснул.
В КОРЫТЕ
— Нет, — сказала мама, — сегодня уж непременно выкупаем этого ребенка, а то все некогда да некогда… Ребенок-то вторую неделю в корыте не бывал…
Я забрался за жернов и сижу там, затаив дыхание. Потом высунул голову, огляделся. Мама поставила к очагу скамеечку, принесла из сеней корыто. Плеснула кипятку — моет, оттирает тряпкой. Да, видно, меня опять засадят в это корыто.
А я туда не хочу. Правда, посидеть в теплой воде да всласть пошлепать по воде руками — неплохо, по не приведи господи, если мама начнет намыливать голову и лицо!..
— Куда этот ребенок делся? — спросила мама у тети, которая подкладывала под котел новые поленья.
Не знаю, то ли тетя на самом деле меня не разглядела за жерновом, то ли притворилась, что не видит, но ответила:
— А пес его знает… Может, в поместье убежал или даже на Часовенную горку…
— Никуда он не убежал, — сказала Забеле, чистившая картошку. — Залез за меленку и сидит. Думает, никто не найдет…
Я зажмуриваюсь, думая, что теперь-то меня уж точно никто не увидит. Но вот мамины руки берут меня под мышки и легонько приподнимают. Ничего не поделаешь, все снова пойдет, как в прошлый раз! От судьбы не уйдешь!
Разумеется, так хитроумно рассуждать я тогда не мог. Но чувствовал, что надвигается что-то неизбежное. Мама, видно, поняла мои опасения.
— И чего ты боишься, как дурачок? Будто тебе что сделают? Выкупаю, и самому приятней будет.
— Не хочу! — закричал я и — в слезы.
— Хватит, хватит, будет тут реветь как теленок! — стыдила меня тетя. — Такой большой парень — ну просто срам!
В это время мама налила в корыто воды, горячей и холодной, сунула палец, попробовала и добавила еще кружку.
— Вода будто квасок. Плескайся на здоровье…
Она сняла с меня через голову безрукавку и рубашку, снова взяла под мышки и, приподняв, посадила в корыто. Нет, пока ничего страшного не было, и я перестал реветь.
— Говорила ведь я? — сказала мама. — Вот выкупаемся, как большие, чего ж тут хныкать!
В корыте на самом деле хорошо. Я шлепаю по воде руками, а мама пригоршнями черпает воду и льет мне на спину, на грудь, на голову. Теплые струйки текут по телу, и мне до того хорошо, что, кажется, сидел бы тут хоть два дня.
Забыв, что бывает потом, я даже засмеялся — до того хорошо в корыте! Ясно, мама ведь хочет мне добра, она своего сына не обидит. Но не тут-то было! Гляжу — мама берет со скамеечки рядом с корытом кусок мыла. Намыливает мне голову, плечи, грудь. Потом, положив мыло на место, принимается руками намыливать голову… Пока еще полбеды. Терпеть можно. Но вот она мылит лицо, уши, шею. Хуже всего, конечно, лицо. Не только перестаешь видеть, что делается вокруг, но мыло еще набивается в глаза, а оно кусачее! Кажется, вот-вот задохнешься, и начинаешь вопить сильней, чем до купанья.
— Мама, задохнусь! Задохнусь! — ору я во все горло и так бьюсь, что чуть не опрокидываю корыто.
— Ничего, не задохнешься! — смеется мама. — И не скачи тут у меня! Всех купала, пока были малые, и никто еще не задохнулся. Неужто оставлять с грязным носом? Да и шея такая, что впору горох сеять… Хорошо ли ходить таким? И в голове, не приведи господи, еще живность заведется…
— Не заведется! — ору я, весь в мыле, и сам едва слышу свой голос.
— Заведется не заведется, а выкупаю, и все, — говорит мама. Она меня уже не мылит. Зачерпнув горстью воды из корыта, она умывает лицо, нос, рот, и я чувствую, что опасность миновала. Я больше не реву и даже смеюсь.
— Ну, не говорила я? — спрашивает мама. — Смех один! А ты уж — задохнусь!
Нет, ясно, мама у меня хорошая. Вот и теперь она больше не скребет ногтями мою голову, а льет на нее теплую воду. Вода, правда, течет по лицу, по носу, но это уже пустяки. Я больше ничего не боюсь.