Слова чем-то напоминали «Глорию», которую поют в костеле, но непонятно, кто была эта Виктория.
— Наверно, баба какая-нибудь, — сказал отец, долго слушавший песню. — Не жена ли генерала, часом. В ее честь, видать, и распевают…
Генерал, чисто выбритый, улыбаясь, глядел на солдат из открытого окна горницы. Потом он вышел на крыльцо, держа в руке рюмку с розовым напитком. Рюмка была красивая, с позолоченными краями, на длинной ножке, и генерал пальцами в перстнях держал ее тоже очень красиво. В избе уже откупорили бочку красного вина. Солдаты в белых передниках разносили его в ведрах и разливали солдатам половником в плоские алюминиевые кружки. Генерал говорил речь, а закончив ее, поднял вверх рюмку и, запрокинув, выпил. Солдаты трижды крикнули «Hoch, hooh, hoch!»,[20] потом заорали «vivat!»[21] и тоже стали пить вино. Генерал вернулся в горницу. Вскоре приехали верхом еще три начальника — это было видно по тому, как их встретили солдаты. Поручив солдатам своих коней, лоснящихся, сытых, сверкая шпорами и эполетами, прибывшие проследовали к генералу в горницу.
А солдаты все еще топтали цветы в палисаднике и орали:
Между солдатскими ногами я пролез в избу. В нос ударил запах из откупоренной дубовой бочки, которая стояла рядом с лежанкой. В избе тоже было полно солдат. Они пили вино, хохотали, кричали что-то наперебой друг другу, чокались плоскими алюминиевыми кружками. Один солдат взял меня под мышки и поднял, а другой сунул мне ко рту свою кружку, полную вина.
— Na, trink![22] — крикнул он весело.
Я попробовал и, наверное, поморщился. Солдаты, глядя на меня, покатились со смеху.
— Trink! Trink, du Kleiner![23] — кричали они, и я снова отхлебнул вина, хоть оно и показалось мне кислым, невкусным.
Солдаты заставили меня выпить больше половины кружки. Когда меня снова опустили на землю и я улепетнул на улицу, мир показался мне странным, вроде в каком-то тумане. Отчего-то стало страшно весело, и я смеялся, бегая по двору, и тоже, как солдаты, во всю глотку вопил:
Чем дальше, тем шумнее становилось во дворе. Солдаты пили не только вино. Открыв плоские бутылки, обклеенные красивыми цветными картинками, рассевшись в садике на траве, стоя за гумном и за хлевом, они глотали из этих бутылок, смеялись и еще громче пели. Теперь чаще раздавалось не «Gloria, gloria!», a какие-то другие песенки.
Вдруг за воротами кто-то выстрелил.
— Kosaken![24] — крикнул солдат, стоявший на часах у ворот. В мгновение ока во дворе и в доме все переменилось! Из избы и других строений один за другим валили немцы, держа в руке винтовки, застегивая пуговицы мундиров, нахлобучивая на голову металлические блестящие шишаки.
Вскоре выяснилось, что тревога напрасная — спьяну выстрелил какой-то немец.
Выйдя на крыльцо избы, генерал выругался и сунул в кобуру уже вытащенный револьвер. Он сердито распек солдат. Потом снова заговорил со своими гостями, которые тоже вышли из горницы во двор. Они все стояли перед избой и курили толстые сигары, а дым поднимался все выше и выше и синими облачками рассеивался в воздухе.
Я же, несмотря на всеобщее смятение, все еще был настроен необыкновенно, весело донельзя. Когда я вбежал в клеть, Кастанция, взглянув на меня, сказала:
— Глядите, ребенок назюзюкался, как немец…
Я бросился бить Кастанцию, она схватила меня за руки. Я вырывался от нее изо всех сил, хотел снова выбежать на улицу. Но тут подскочила тетя Анастазия и, крепко схватив меня за руку, сказала:
— Бесстыдники, ребенка напоили… А теперь полезай на чердак и ложись спать!
Мне страшно не хотелось спать, я стремился во двор, откуда доносились смешанное, нескладное пение и вопли.
— И девочек гони наверх! — сказала тетя Анастазия маме. — Надерутся все, как свиньи, и не приведи господи, чего могут натворить! Помнишь, что было с этой полоумной Бабяцкасовой Мааре…
Они все-таки прогнали меня на чердак. Сам не помню, как я разделся и заснул.
На следующее утро у меня болела голова и страшно хотелось пить.
— Слава богу, проснулся, — услышал я тетин голос. — А то будто пьяница какой вчера… И сраму не имут — этак ребенка напаивать!
— Какой тут срам, — сказал отец, входя со двора в клеть. — Обошел усадьбу, чего только не натворили. Слава богу, еще дом по пьянке не подожгли. Зато в садике… вчера вечером-то каждое дерево обнимали… А сколько ульев разорено, соты по садику разбросаны… Что теперь найдешь в улье? Меду-то еще не напасено, пчелы голодные, самим есть нечего. Звери…
— А как ночью в клеть стучались! — сказала мама. — Я продрожала до зари. Думаю, выломают дверь, одному богу известно, что сделают. Видела ведь, некоторые и не пьяные на девочек пялились… А с пьяными…
— А я вот лежу ночью и думаю: ворвутся в дверь и к женщинам — я их топором! Как перед господом, говорю… Не выдержал бы, — сказал отец.
Из-под кровати, где они спали с мамой, он вытащил топор с поблескивающим лезвием и сунул его за балку.
Я увидел, как сверкнули глаза отца, и мне стало страшно.
КРАСНЫЙ КРЕСТ
Солдаты вместе со своим генералом исчезли однажды ночью так же неожиданно, как и появились. Пушек за садовой изгородью на лугу не осталось — лишь глубокие колеи от тяжелых колес и трава, порыжевшая там, где они стояли, напоминали о них.
На юго-востоке громыхали орудия. Иногда они вроде замолкали, потом снова принимались оглушительно и страшно греметь — мурашки бегали по спине от этого гула. Господи, только бы это сражение не прикатилось сюда, к нам! Далеко на востоке в небо вздымались высокие столбы дыма, а ночью то тут, то там полыхало зарево…
Мы все еще ютились в клети. Стояло лето, но никто не работал. Яровых не посеяли — не было ни семян, ни тягла. На полях вовсю разрастался бодяк, сурепка и иные сорные травы. Люди заливались слезами, глядя на землю, превращающуюся в целину.
Мы кормились солдатскими объедками. Однажды, когда одни солдаты покинули дом, а другие еще не заступили, отец выкопал из земли немного спрятанной муки. Мука, увы, уже сопрела, но мы все равно варили из нее похлебку и ели, несмотря на ее приторный, тошнотворный вкус. Тетя где-то достала картошки. Будто лакомство, мы смаковали ее: взрослые получили по две, а дети — по одной