ночному шоссе.
Из открытой двери ходовой рубки доносился голос старпома, он пилил доктора Леву.
— Не мог найти какой-нибудь аппендикс? — сетовал старпом. — Вот я чешусь весь рейс. Может, это опасное мозговое заболевание. Доложил бы Щуке (Щука — фамилия начальника санинспекции), что Самодергин чешется и ты ничего не можешь своими силами… Викторыч, ты куда пропал?
— Здесь я, Алексеич.
— Пойдешь на вельботе?
— Пойду.
— Печать не забудь тогда. На накладной печать поставить надо будет. Эти волосаны с «Северодвинска» без печати прошлогоднего снега не дадут.
— Есть, понял.
Он вышел на крыло и стал рядом со мной.
Зарево Булони было уже близко, но зыбко, и на фоне его видны были огни «Северодвинска», который ожидал нас на якоре.
— И не надоело тебе быть писателем? — спросил Алексеич.
— Надоело.
Мне действительно надоело. Столько сил уходит, чтобы заставить людей позабыть, что ты их вдруг возьмешь да и опишешь. Будь оно неладно.
— «Северодвинск», я «Воровский», это вы стоите?
— «Воровский», я «Северодвинск», это вы идете?
— Да, это мы подходим.
— Понятно, это мы стоим.
— Добрый вечер. Как слышите меня?
— Доброй ночи. Отлично слышу. Кто у рации?
— Старший помощник.
— Капитана попросите.
Тихий, как катафалк, Михаил Гансович взял микрофон и прокашлялся. Он не мог вспомнить имя и отчество своего коллеги с «Северодвинска». Они были какие-то очень заковыристые, особенно отчество, вроде «Святополковича».
— Гм, кх, капитан у аппарата. «Воровский» говорит.
— Михаил Гансович, доброй ночи, откуда идете?
— Гм, кх, м-м-м-м… доброй ночи. Свет… Митич, от Америки идем, от самого Нью-Йорка.
— А как вас сюда занесло, Михаил Гансович? Чего южнее Англии идете?
— Гм, кх, Фед… Митич, погоды, говорю, штормовые, три шпангоута треснули… Треснули, говорю, три шпангоута… Тут еще просьба. Директор ресторана просит семь палочек дрожжей, кроме, гм, кх, соли… Как у вас с дрожжами?
— Да я, Михаил Гансович, дрожжами как-то не занимаюсь сам. Сейчас выясним… У вас радиооператор Тютюлькин есть?
— Есть у нас Тютюлькин? — спокойно спросил Михаил Гансович окружающую темноту и попутно приказал: — Слоу хид!
— Есть Тютюлькин, — доложил я. — Первый рейс идет, из демобилизованных.
— Гм, кх, Вов… Митич, есть Тютюлькин.
— А у меня невеста его плавает буфетчицей. Вот она тут стоит, просит, чтобы Тютюлькина на вельбот взяли, когда к нам пойдете, целоваться хочет.
— Это можно, гм, кх, можно. Пойдет Тютюлькин, поцелует.
— Будут дрожжи, Михаил Гансович. Есть дрожжи. Как поняли?
— Понятно, понятно. Спасибо. Ну, я в дрейф ложусь, вельбот будем спускать.
Несколько секунд из микрофона слышался далекий английский разговор, потом эфир щелкнул и сочный бас спросил:
— Это кто тут по-русски заливается?
— А вы кто такой? — спросил «Северодвинск».
— «Тижма», идем с Конакри на Ленинград.
— Банановоз, что ли? — поинтересовался «Северодвинск».
— А вы кто?
— Я «Северодвинск», даю соль и перец теплоходу «Вацлав Воровский».
Сочный бас засмеялся и поправил, потому что, очевидно, уже давно подслушивал:
— Соль и дрожжи, а про перец не было. Ну, счастливо вам!
И проплыл где-то там в темноте, в обозе других судов по морскому проспекту Па-де-Кале.
К рассвету дело было сделано, вельбот вернулся в привычные объятия шлюпбалок; Тютюлькин, нацеловавшись, спал; повара сыпали в котлы соль; пекариха-радистка радовалась свежим дрожжам, и все мы скользили по зеленой воде мимо Дувра, мимо мыса Дайджес. А потом, когда поисковые нефтяные вышки, похожие на марсианские сооружения, остались за кормой и берега Англии исчезли в легкой дымке, мы легли на чистый норд, увозя с собой голубя, голубку и маленького воробья.
Голуби держались вместе. Они перелетали с носа на корму и садились где-нибудь под ветром, тесно прижавшись плечом к плечу. Голуби были розовато-голубые, очень чистые и изящные. Они не подпускали близко, взлетали, делали полукруг и опять садились. Они поехали с нами путешествовать из Франции в Норвегию бесплатно, как туристы «автостопом». Было приятно видеть этих молодых, путешествующих бесплатно влюбленных. У молодых влюбленных часто нет денег на билет.
А француз-воробей был мал да удал. Он чихать хотел на семейную жизнь и ехал в одиночку. Шатался по теплоходу, совал нос даже в окно рулевой рубки, доклевывал остатки пшена, которое мы сыпали голубям, и чувствовал себя отлично. Очевидно, это был уже старый морской бродяга.
Они переплыли с нами Северное море и высадились в Норвегии, чтобы посмотреть фиорды и горные водопады и потом вернуться во Францию на другом попутном судне.
Я долго не мог понять, почему на ненастном небе, в дожде и тумане, появились звезды. И почему очертания созвездий так незнакомы мне. И почему созвездия устали, не могут хранить своих законных мест во Вселенной.
Мы мчались в ночи от берегов Исландии к Норвегии.
Освещенный мощными огнями теплоход.
А в холодной рубке, как всегда, было темно. Светились только указатель положения руля, тахометры и красные лампочки пожарной сигнализации. И чуть заметным, зыбким, кладбищенским светом светились перед окнами рубки мириады частиц воды — туман и дождь. И в этом туманном море возникли усталые созвездия. Они трепетали и ярко иногда взблескивали. И неслись вместе с нами.
Я вышел из рубки на крыло мостика. Ветер, дождь и ночь сразу стали громкими. Глаза слезились. Я подставил ветру затылок и поднял к глазам бинокль. В стеклах заколыхались белые надстройки, спасательные вельботы, темные от дождя чехлы и птицы — распушенные ветром мокрые комочки. Они метались между антеннами и пытались прятаться от ветра за трубой, за вельботами, на палубе.
Это действительно были усталые созвездия. И подвахтенный матрос уже бежал ко мне с птицами в обеих руках.
— Скворцы, — сказал он. — Мы пробовали их кормить, но они не едят.
Так ко мне на вахту, октябрьскую, осеннюю, ненастную, прилетели скворцы. Конечно, вспомнился Саврасов, весна, еще лежит снег, а деревья проснулись. И все вообще вспомнилось, что бывает вокруг нас и внутри наших душ, когда приходит русская весна и прилетают грачи и скворцы. Этого не опишешь. Это возвращает в детство. И это связано не только с радостью от пробуждения природы, но и с глубоким ощущением родины, России.
И пускай ругают наших русских художников за старомодность и литературность сюжетов. За именами — Саврасов, Левитан, Серов, Коровин, Кустодиев — скрывается не только вечная в искусстве радость жизни. Скрывается именно русская радость, со всей ее нежностью, скромностью и глубиной. И как проста русская песня, так проста живопись.