– Шабуров невозможен.
– Да, тут я пас, Саша. Майор просил меня повлиять на него. Меня! Святая наивность!
– Теперь отдохнете, – сказал я.
– Вы комик, Саша! Я разве к тому?.. – Она с силой воткнула окурок в пепельницу. – Пустяки это, и не хочу я отдыхать.
– Придется, Юлия Павловна, – ответил я. – Донесение приказано послать с вами.
2
Командира разведроты я узнал издали: кубанка набекрень, белый войлочный башлык на спине, поверх полушубка. Кто еще, кроме разведчиков, с таким лихим озорством нарушает форму! Офицер, должно быть, только что проснулся. Он месил снег кривыми ногами кавалериста, нагибался, хватал его пригоршнями и растирал красное лицо.
– Солдата тягать нечего, – сказал он недружелюбно, выслушав меня.
– Да я вовсе не намерен тягать, – запротестовал я.
– Ну и все! – Он сбил с ладоней снег. – И башку ему нечего дурить. Не позволю!
– Товарищ…
Башлык закрыл его погоны. Он был старше меня по званию, я угадывал это по тону. Он зашагал к землянке. И у самой двери вдруг словно вспомнил про меня.
– Эх, солдат-то какой, вы бы знали! – проговорил он совсем другим тоном. – Солдат, как бы выразиться… только мышей не ловит… Эх!
Я расхохотался.
– Заходьте! – Он распахнул дверь и впустил меня в тепло землянки, врезанной в насыпь.
В полумраке перекликались голоса, кто-то храпел. Горели дна трофейных фонаря в кожаных чехлах, лучи скрещивались, отсвечивая серебром на топчане, на столике, заставленном котелками, на рельсах, держащих бревенчатый накат.
Рельсы с этой же насыпи, с пути, разоренного немцами. Рельсы, по которым когда-то мчались поезда из Ленинграда в Одессу, везя отпускников к морю.
Котелки на столе тихонько позвякивают. Кругом в лесу беспорядочно рвутся снаряды. Я привык к этому и словно не слышал их, когда шел сюда. В землянку гул едва проникает, зато явственно отзываются алюминиевые солдатские котелки – певуче и задорно.
– Кураев! – крикнул офицер.
Обросший бородой солдат соскочил с топчана, и я вздрогнул от неожиданности.
Вот встреча!
Возникло в памяти Токсово, палатки запасного полка. Тогда и я был солдатом. В нашем отделении появился скуластый загорелый парень с очень тихим, ласковым тенорком. Но, странное дело, мы, новички, всегда хорошо слышали его, что бы он ни сказал. Взят он был сперва во флот и вскоре переведен в пехоту, носил тельняшку. Но, казалось, Кураев так и родился солдатом!
Все ему удавалось сразу, все он делал споро и весело: упражнения в противогазе, скатывание шинелей, сборку пулеметного затвора. Ох, и помучил меня этот проклятый затвор! Тугая пружина не хотела вставать на место, грозила выскочить, щелкнуть по лбу.
Вспомнилось, как я стирал гимнастерку. Перед этим мы валили деревья, вымазались в смоле. Показаться в таком виде в Ленинград? Об этом нечего и думать. Битый час я полоскал гимнастерку и мял ее, сидя на корточках у озера, – черные пятна не сходили. И тут выручил Кураев: посоветовал растянуть гимнастерку на доске, взять щетку, намылить.
Прощаясь, он сказал, что я не вернусь в полк, хотя ни? кто из нас не мог знать, почему ротный приказал мне выйти на два шага из строя, зачем меня вызывают в Ленинград, в штаб фронта. Те два шага были началом нового, удивительного пути, который привел меня к майору Лободе, к звуковке, к новым друзьям.
– Кураев! Живой! – Я обнял его.
Да, живой. Это самое главное. Картины прошлого мелькнули и погасли, вызывать их снова незачем. На войне значительно лишь настоящее. Прошлое быстро отходит прочь.
– Жизнь, – отозвался Кураев, помолчав. – Она в горсти вся, жизнь-то…
Он щелкнул зажигалкой. Острый огонек освещал его ладонь.
– Куришь? – спросил он.
– Нет.
Мне стало чуточку стыдно и своих новеньких лейтенантских погон и даже того, что я по-прежнему не курю. Он поднес огонек к губам. Теперь я мог разглядеть его. Оброс бородой, раздался в плечах, стал старше.
– Значит, живем, – сказал он.
Глаза Кураева смеялись. Кого он видит во мне? Тыловика, устроившегося в укромном месте?
– Я часто на передовой, а вот не виделись, – выговорил я с нарочитой неуклюжестью. – Я на звуковой машине.
– Две трубы, – заметил кто-то.
– Ахтунг! Ахтунг! [Внимание! Внимание! (нем.)]
– Так это вы по-немецки даете?..
Землянка оживилась. Командир постучал ложкой по чайнику.
– Кураев, – сказал он в наступившей тишине, – доложи лейтенанту насчет фрица.
– Ночью было, – начал Кураев. – Снег и кусты – все вроде в тумане. Ракета чиркнет разок… Идем мы, я и Ваня Семенов, Ванюша наш.
– Семенова нет, – вставил офицер.
Он с таким нажимом, точно против воли отчеканил это 'нет', что я понял: Семенова уже нет в живых.
– Ванюша наш, – повторил Кураев. – Идем мы, и вдруг фриц из куста шасть! Стонет, тихонько этак стонет, будто ребенок… Мы думали – с перепугу. И шатается… Мы его прибрали, конечно… А потом, как притащили, смотрим: кончается. Вот тебе и 'язык'!
Кураев встал, провалился куда-то за топчан, в полумрак, и возник с полушубком в руках. Кровь темнела на полушубке широким галуном.
– Спирту хотели дать из фляги. Где там!..
– Короче, – вставил офицер.
– Виноват я, – бросил Кураев и вздохнул.
Командир хлопнул себя по колену.
– В чем ты виноват? Толкует немой с глухим! Я скажу вам. – Он повернулся ко мне. – Раненого они схватили. Смертельное ранение.
– Точно, – подхватил Кураев. – Откуда же иначе кровь? Его кто-то ножом…
– Кто же полоснул перебежчика ножом?
– Свои ж прирезали, – сказал офицер.
На уголке газеты он нарисовал передний край. Дело было недалеко от немецкой траншеи, шагах в тридцати. Какой-нибудь заядлый фашист следил за этим перебежчиком, пополз вдогонку и пырнул тесаком. Обчистил карманы – и живо обратно… Ни солдатской книжки, ни бумажника с деньгами, с карточками родных не оказалось.
– А листовка где? – спросил я.
– Пропуск только, – молвил Кураев. – Не целиком листовка. Он отрезал конец…
– Тащи музей свой, – вставил кто-то.
И впрямь музей был у Кураева. Из деревянного сундука он извлек банку из-под американской свиной тушенки, отогнул крышку. На свет появились два железных креста, 'Демянский щит', который давался немецким солдатам за сидение в демянском котле, осколки причудливой формы, немецкая пуговица,