Она шла дальше. Ее выворачивало. Она писала на полоску теста на беременность. Сид видел ее лобок — безволосый, бескровный, выступающие кости таза, бледность худых ляжек на фоне унитаза. Беременности не было. Мира отбрасывала бумажку. Пила, глушила себя. Снова делала тест. Беременности не было.
Она шла по купольному саду в резиденции Венса: равнодушно проходила сквозь рассветы и грозы, с той же безмолвной молитвой, у которой не было другого голоса, кроме поломанного механизма сердца Сида.
Она спотыкалась. Лицо у нее было все вымазано слюней. Она задыхалась. Пыталась восстановить дыхание, и взгляд блуждал вокруг, но словно не находил ничего пригодного для дыхания. Тогда она упала на колени, ее лицо побелело, потекла пена, из ноздрей показались две полоски крови — невыносимо-красного цвета на мертвенно-белом фоне губ и подбородка, — глаза остекленели, сердце застучало в десять раз сильнее, барабаня в сдавленную плоть, и вот уже осталось только это сердце. Оно стало дыханием мира. Оно стало Отсеком, который был миром. Оно стало Сидом. Оно стало агонией Миры.
Сердце забилось сильнее, и Мира перестала жить.
Сердце продолжало биться. Новая надпись появилась на экране:
История неизвестных людей
Ослепительный белый цвет над охваченной войной зоной.
Кадры видеосъемки. Картины реальной жизни. Руины и солдаты. Ночь, скрадываемая высокими и яркими языками пламени. Колючая проволока, насыпи из щебня, перегораживающие улицы. Зонщики, их лохмотья, их свирепые морды, измученные голодом, и новенькие, идеальные ружья, не подходящие к одичавшим телам.
Они падают, скошенные беззвучной очередью.
Другая улица, другой квартал в руинах. Другие солдаты, другие тела незнакомых людей, бесшумно пробиваемые пулями. Другие кадры. Другие судороги и падения и такие же следы пуль, идущих ниоткуда. Абсурдная расправа не прекращалась. Оставалась неизменной. Стрельба и мертвецы. Оголтелая пленка крутилась и показывала все время одно и то же. Сцены сменяли друг друга в холодном однообразии. Случалось все время одно и то же, значит, не случалось ничего. В неизвестных людей попадали пули, они умирали. Живые мишени сменяли друг друга на фоне дальних земель. Крайнее напряжение стерло их лица. Тот огонек, что ярче или тусклее светит в глазах каждого человека, отражая странную материю, из которой все мы сделаны, побледнел, стал слабее, угас в пожаре убийства. Он не вернется, даже когда оружие сложат. Испорченный механизм убийства. Последняя контратака, когда никто уже не знает, откуда был сделан первый выстрел, словно освободилась от первоначального намерения, росла и набухала, сметала и слепо разносила в клочья все, и ее совершенно чистая ярость была беспристрастна: не различала своих и чужих. Перед этой слепой стихией, такой же слепой, как гроза, любой, самый истошный рев казался жалкой попыткой причащения, а причаститься — значило прекратить такую жизнь. Надо было дойти до предела бессилия. Бессилия остановить механизм, сбить его ход хныканьем или воплями, которые терялись, как жужжанье насекомых на фоне грома. Бессилия совести, которая не стерпела бы роскоши, неуместности бунта. Вдруг врубился звук. Сид снова утратил всякую уверенность. Ритм ударов снова захватил комнату. Ритм был Отсеком. Ритм был миром. Он был залпом ружей, криками агонии, треском пламени. Он был смертью перед его глазами. Сид осознал свою силу и свою вину. Испорченный механизм был его сердцем, он догадался об этом, как первые люди по ударам грома догадались о существовании Бога.
Он не почувствовал, как впился зубами в язык. Он не понимал, что он делает. Он уже ничего не понимал. Он только знал, что надо положить этому конец.
Случилось чудо.
Тишина вернулась — оглушительная, как взрыв.
Он вышел из руин на простор. Он не смотрел на бойню, которая шла на земле. Первым делом он поднял взгляд наверх.
Солнце.
Солнце разъедало крышу тумана. Пачки лучей протыкали толщу газа и били в землю сквозь бесчисленные дыры, очерчивая кругами прощения искромсанные тела агентов. Картина ничем не напоминала красивый солнечный день: видимая Сиду часть неба выглядела скорее как извержение вулкана. Свод над головой был похож на перевернутый и бешено активный кратер. Черные завитки Капланова газа перемешивались с идущими сверху лучами. В местах их встречи небо пламенело, как осколки зеркала, обращенного к пожару.
Сида шатнуло. Как во сне, донесся звук мотора.
Он стряхнул оцепенение. Дотащился до транссекционки. На горизонте солнечный луч буквально прожигал желтый корпус такси.
Водитель ехал, чтобы не попасть под бомбы.
Он не хотел покидать Город, но и не хотел умирать по-глупому.
Не то чтобы он боялся смерти, но глупая смерть — нет, это не для него. Сорок два года, руки-ноги есть — может, впереди еще будет что-то приятное, а тут вдруг тебя подстрелят без предупреждения или получишь порцию пластида С-5, просто за то что забыл заплатить за паркинг и вернулся туда не в добрый час. Или вышел не на той остановке. Что за гнусность этот пластид, просто в голове не укладывается, куда мы идем. И вроде как неизвестно, кто кладет взрывчатку и чего требует.
Это каким же надо быть больным, на всю голову! Вообще не соображать, что такое жизнь человеческая, чтобы додуматься отправлять на тот свет всех подряд, вообще ни в чем не повинных людей, неизвестно ради какой такой идеи! А уж чтобы идея, говорил таксист, стоила таких человеческих жертв! Она даже еще и не вылупилась, эта идея, на нее пока и намека нет.
А потом он вздохнул и сказал, что вот уж точно, много мозгов надо иметь, чтобы разделить народ на хороших и плохих. Мы-то сами тоже не больно чистенькие. Гипердемократия! Поганая она штука, вот что.
Он, во всяком случае, на тот свет не собирается, и, чтобы обмануть судьбу, он едет и едет и не останавливается вообще. И потом, приятная штука ехать по солнцу, все такое… Ему всегда нравилось ездить. В конце концов он и выбрал такую профессию. А уж ехать по солнцу…
Давненько не выпадало такой радости.
Сид спросил, почему бы ему просто не уехать из Города.
У таксиста ответ был наготове.
— И куда ехать?
Прямо по Северному транссекционному шоссе. Считать трупы.
Солнце лужами натекло на дорогу, как ручьи сквозь запруду. Сид боролся с желанием плакать, дать волю чувству, что больше ничего не может быть. Умрет он или выживет.
Он пойдет до конца. Он задаст вопрос Венсу. Он докопается до правды.
Ему точно давали наркотики. Он чувствовал в теле какой-то обман: полное отсутствие боли в тех местах, где вид оголенного мяса предполагал обратное. Он вспомнил про камеры в полицейском комиссариате, где задержанные под воздействием ЛСД рвали зубами собственные руки, ничего не чувствуя. Он вспомнил, как стрелял по наркоманам, как пули пробивали их навылет, а те продолжали бежать.
Однако он чувствовал, что мыслит здраво. Мыслит здраво и не испытывает боли. И пока он ехал, разум принимал новые установки: безумие Миры, ее возможная смерть ему безразличны. Мысль о том, что он предал Блу, ничего в душе не вызывала. Полученные в Отсеке впечатления постепенно меркли, как воспоминания о страшном сне отступают перед тупой реальностью повседневных жестов, оставляя все же подозрение, а не больше ли правды в этом тающем видении, чем в запахе кофе, в удовольствии от душа в начале дня, похожего на все другие.
Радио тоже подсчитывало мертвых. Потери гипердемократии.
14:10. Взорвано шестьдесят четыре жилых квартала. При такой скорости от Города к сумеркам мало