желтыми пятнами, конопатками и рябинками, рыжая бородка и мочальные волосы — все стало светиться, излучаться, как будто недобрая красота, пройдя через его смиренный вид, становилась человечески доброй, ручной. Я любовался им, когда он работал, уважал его и как-то робел, а когда мы остались вдвоем, то говорить нам было нечего, я думаю, потому, что он вообще мог делать, но не говорить, и обсуждать, и делиться с другими своими жизненными находками: он нашел.
— Почему вы не убежали к нам? У вас один здоровый мальчик, вы бы могли.
— Я бы мог, но у меня были добрые знакомые, которые не могли бы со мной бежать, мне было жалко с ними расставаться. И это наводило на мысль, что если бы всем убежать вместе — это выход, а что я один убегу, то это личное мое дело, а как личное, то и потерпеть и подождать можно, авось как-нибудь кончится гражданская война.
— А вы почему не убежали к нам?
— Я все время бежал от тюрьмы, извивался, хитрил, а что я сейчас не в тюрьме сижу, это потому только, что я обманывал их и бежал, мои все силы были израсходованы (на это бегство), и не было сил, чтобы бежать в обыкновенном смысле слова, по большаку или по проселку, чтобы убежать от тюрьмы. Странно получалось: я бежал от маленькой тюрьмы и попал в огромную, которая называется Советской Россией. Кроме того, моя жена совершенно неспособна к этому бегству, очень болезненная и робкая женщина, а бросить ее я не мог...
— Итак, вы работали против своих освободителей?
— Я пленная сила, я раб на многовесельной галере, и если не в ритм ударю по воде своим веслом, соседние весла заставят меня грести правильно, я пленная сила.
— Почему же вы не...
— Покончу самоубийством? Я против самоубийства и надеюсь, что меня когда-нибудь освободят. Еще я так думаю, как раб на галере, что в конечном счете и белые и красные делают одно дело, и там, в этом деле поверх красных и белых, я свободен...
Нашим жильцам солдатам-коммунистам я очень понравился.
— Вы учитель, — сказал один, — вам надо быть комиссаром, а вы учитель, вся беда, что интеллигенция не с нами.
— Вы говорите, что не с вами интеллигенция, а белые обвиняют ее в союзе с советской властью: не будь интеллигенции, нельзя бы было воевать красным. А мужики даже и во всем винят интеллигенцию: не будь, говорят, интеллигенции, не было бы и революции и жили бы хорошо.
— И все-таки, товарищ, вам нужно быть комиссаром.
Хорошие ребята, чувствуешь такую же тягу, как у пропасти, хочется броситься, чтобы стать их царем, как у сектантов «Нового Израиля», когда они предлагали броситься в «Чан» [253], это — стать вождем народа (Искушение Христа в пустыне)[254] .
У этого товарища слово «партия» произносится с таким же значением, как у хлыста его «Новый Израиль», — вообще партия большевиков есть секта, в этом слове виден и разрыв с космосом, с универсальным, это лишь партия, это лишь секта и в то же время «интернационал», как претензия на универсальность.
С другой стороны говорят, что съезд советов 14 ноября утвердит всюду свободу торговли и всем партиям, кроме монархической, будет предоставлена свобода выборов в новые советы, что будто бы согласны на это будут и деникинцы. А монархисты будто бы объединяются с фон дер Гольцем в Прибалтике, тут, конечно, и Пуришкевич.
Лекция двухчасовая в Народном Университете о творчестве художников слова накануне революции.
Андрей Белый — оккультизм (оккультный роман), претензия на универсальность (Светлый иностранец)[255].
Волынский, Мейер: борьба с позитивизмом, рационализмом.
Художественное творчество все основано на вере, или, если хотите, самообмане: я описываю вещь, как она мне представляется, и в то же время я верю, что эта вещь существует в себе так, как она мне представляется. Эпическое творчество — Гомер, Аксаков, Толстой, — когда весь народ верит вместе со мною в реальность бытия такой вещи; лирическое, субъективное творчество делает исключительность (понятную) и, наконец, отрывается и — кружок, личность... (декадентство).
Запрос на эпос. Религиозные искания (православие в религии), Добролюбов, Семенов, Мережковский — Розанов, Ремизов — Горький, Цвет и Крест (Блок и Легкобытов), (Стихия и Чан).
Утверждение личности и крах индивидуализма: мы, эпос. Стал писать о своей детской вере, сжигая ее вместе с написанием.
Хлеб в городе продается по 4 р. фунт. Дрова по 120 р. за пуд. Фунт соли 250 р.
Власть гражданская в нашем городе стала партизанской.
Читаю Мережковского[256] о Толстом и раздумываю о своем эпикурействе (например, какое эпикурейство в этом отказе от власти! вспоминаю смутные проблески порыва к христианскому делу: «голубое знамя», в Хрущеве — дело милосердия и пр.).
Тревога за то, что нарушится покой мой («страх смерти»): расположение к христианскому подвигу является всегда после тревоги за существование (нападение калмыков); броня покоя: я не претендую ни на деньги, ни на власть, ни на славу, я могу и хочу жить просто сам по себе и на это имею право, как всякое живое существо, мое правило — никого не обижать и если удастся, то делать людям полезное. (Комбинация чугунной печки с лежанкой: чугунная печка большая эгоистка, горит для себя, прогорела, и нет ничего; мы с Поликарпычем провели от нее трубу в лежанку, стала теплой лежанка, так что и не нарушили эгоизма чугунки, и в то же время сделали эгоизм ее полезным для всех; пока не было у меня такого изобретения, как я волновался за судьбу замерзающего города! теперь не беспокоюсь нисколько; я думаю, что вообще народ теперь очерствел, обэгоистился и не протестует общественно, потому что изобретателен на индивидуальные способы.)
Происхождение власти от жадности: хочется иметь побольше, а боится, что оборвется дело, и вот он свое положение закрепляет властью. Для самопожертвования и подвига нужны срок и мера и достаточное основание, никак нельзя это вменить человеку в обязанность и даже навязывать ему такой идеал...
В день праздника революции дети собрались в свои не-топленные классы получить обещанные по фунту черного хлеба. Не дали хлеба и сказали речь, что в будущем они будут учиться в дворцах и сидеть на шоколадных партах (истинная правда!). Лева с насмешкой сказал об этом солдатам, а они: «Ну, что ж, и правда...»