— Отворяй!
— Князей дома нету.
— Отворяй же, собачий сын! Мы от князя из Лубен.
Наконец челядь узнала Скшетуского.
— Это ваша милость! Сейчас мы, сейчас!
Ворота отворились, а тут и сама княгиня вышла на крыльцо, воззрившись из-под ладони на гостей.
Скшетуский спрыгнул с коня и, подойдя к ней, сказал:
— Не узнаешь, ваша милость сударыня?
— Ах! Вы ли это, сударь наместник? А я уж думаю, татары напали. Кланяюсь и милости прошу в дом.
— Удивляешься, верно, любезная сударыня, — сказал Скшетуский, когда вошли, — видя меня в Разлогах, а ведь я слова не нарушил. Это князь меня в Чигирин, а затем и далее посылает. Он велел и в Разлогах остановиться, о здоровье вашем справиться.
— Благодарствую его княжескому сиятельству, милостивому господину и благодетелю нашему. Скоро ли он задумал нас из Разлогов сгонять?
— Князь вообще об этом не помышляет, не зная, что прогнать бы вас не мешало; а я что сказал, тому и быть. Останетесь вы в Разлогах, у меня своего добра хватит.
Княгиня сразу повеселела и сказала:
— Садись же, ваша милость, и пребывай в приятности, как я, видя тебя.
— Княжна здорова? Где она?
— Уж я понимаю, что не ко мне ты приехал, мой кавалер. Здорова она, здорова; от амуров этих девка еще глаже стала. Да я ее тотчас и кликну, а сама приберусь малость — стыдно мне в таком виде гостя принимать.
Одета была княгиня в платье из линялой набойки, поверх которого был накинут кожух; обута же в яловые сапоги.
Но тут Елена, хоть и непозванная, влетела в горницу, узнав от татарина Чехлы, кто приехал. Вбежав, запыхавшаяся и красная, как вишня, она никак не могла отдышаться, и только глаза ее смеялись счастьем и радостью. Скшетуский кинулся к ней руки целовать, а когда княгиня намеренно вышла, стал целовать в уста, потому что человек он был пылкий. Она же не очень и противилась, слабея от счастливого восторга.
— А я вашу милость и не ждала, — шептала она, жмуря свои прелестные очи. — Да уж не целуй так, негоже оно.
— Как не целовать, — отвечал рыцарь, — ежели мне и мед не столь сладок? Я уж думал — засохну без тебя; сам князь велел поехать.
— Значит, ему известно?
— Я признался. А он еще и рад был, вспомнив про князя Василя. Эй, видать, опоила ты меня чем-то, девица, ничего и никого, кроме тебя, не вижу!
— Милость это божья — таковое ослепление твое.
— А помнишь, как кречет руки наши соединил? Видно, оно суждено было.
— Помню…
— Когда я в Лубнах с тоски на Солоницу ходил, ты мне словно живая являлась, а руки протяну — исчезаешь. Но теперь никуда ты от меня не денешься, и ничего уже нам больше не помешает.
— Если и помешает, то не по воле моей.
— Скажи, любезен ли я тебе?
Елена опустила очи, но ответила торжественно и четко:
— Как никто другой в целом свете.
— Пускай меня золотом и почестями осыплют, я предпочту эти слова, ибо вижу, что правду ты говоришь, хоть сам не знаю, чем сумел заслужить благосклонность такую.
— Ты меня пожалел, приголубил, вступился за меня и такие слова сказал, каких я прежде никогда не слыхала.
Елена взволнованно умолкла, а поручик снова стал целовать ей руки.
— Госпожою мне будешь, не женой, — сказал он.
И оба замолчали, только он взора с нее не сводил, торопясь вознаградить себя за долгую разлуку. Девушка показалась ему еще красивей, чем раньше. В сумрачной этой горнице, в игре солнечных лучей, разбивающихся в радуги стеклянными репейками окон, она походила на изображения пречистых дев в темных костельных приделах. Но при этом от нее исходила такая теплота и такая жизнерадостность, столько прелестной женственности и очарования являл собою и лик, и весь облик ее, что можно было голову потерять, без ума влюбиться и любить вечно.
— От красы твоей я ослепнуть могу, — сказал наместник.
Белые зубки княжны весело блеснули в улыбке.
— Анна Борзобогатая, наверно, в сто раз краше!
— Ей до тебя, как оловянной этой тарелке до луны.
— А мне его милость Редзян другое говорил.
— Его милость Редзян по шее давно не получал. Что мне та панна! Пускай другие пчелы с цветка того мед берут, там их достаточно жужжит.
Дальнейшая беседа была прервана появлением старого Чехлы, явившегося приветствовать наместника. Он полагал его уже своим будущим господином и поэтому кланяться начал от порога, восточным обычаем, выказывая уважение.
— Ну, старый, возьму с девицей и тебя. Ты ей тоже служи до смерти.
— Недолго уже и ждать, господин! Да сколько жить, столько служить. Нет бога, кроме бога!
— Этак через месяц, как вернусь из Сечи, уедем в Лубны, — сказал наместник, обращаясь к Елене. — А там ксендз Муховецкий с епитрахилью ждет.
Елена обомлела.
— Ты на Сечь едешь?
— Князь с письмом послал. Но ты не пугайся. Персона посла даже у поганых неприкосновенна. Тебя же с княгинею я хоть сейчас отправил бы в Лубны, да вот дороги страшные. Сам испытал, даже верхом не очень проедешь.
— А к нам надолго?
— Сегодня к вечеру на Чигирин двинемся. Раньше прощусь, скорей ворочусь. Княжья служба. Не моя воля, не мой час.
— Прошу откушать, коли налюбезничались да наворковались, — сказала, входя, княгиня. — Ого! Щеки-то у девки пылают, видно, не терял ты времени, пан кавалер! Да чего там, так оно и быть должно!
Она покровительственно похлопала Елену по плечу, и все пошли обедать. Княгиня была в прекрасном настроении. По Богуну она уже давно отпечалилась, к тому же благодаря щедрости наместника все складывалось так, что Разлоги «cum борис, лесис, границибус et колониис» она могла считать собственностью своей и сыновей своих.
А богатства это были немалые.
Наместник расспрашивал про князей, скоро ли вернутся.
— Со дня на день жду. Сперва серчали они, но потом, обдумав действия твои, очень как будущего родича полюбили, потому, мол, что такого лихого кавалера трудно уже в нынешние мягкие времена найти.
Отобедав, пан Скшетуский с Еленою пошли в вишенник, тянувшийся за майданом до самого рва. Сад, точно снегом, осыпан был ранним цветом, а за садом чернелась дубрава, в которой куковала кукушка.
— Пусть наворожит нам счастье, — сказал пан Скшетуский. — Только нужно спрос спросить.
И, повернувшись к дубраве, сказал:
— Зозуля-рябуля, сколько лет нам с этою вот панной в супружестве жить?
Кукушка тотчас закуковала и накуковала полсотни с лишним.
— Дай же бог!
— Зозули всегда правду говорят, — сказала Елена.
— А коли так, то я еще спрошу! — разохотился наместник.
И спросил:
— Зозуля-рябуля, а много ли парнишек у нас народится?
Кукушка, словно по заказу, тотчас откликнулась и накуковала ни больше ни меньше как двенадцать.
Пан Скшетуский не знал от радости, что и делать.
— Вот пожалте! Старостою сделаюсь, ей-богу! Слыхала, любезная панна? А?
— Ничего я не слыхала, — ответила красная, как вишня, Елена. — О чем спрашивал, даже не знаю.
— Может, повторить?
— И этого не нужно.
В таких беседах и беззаботных шутках, словно сон, прошел их день. Вечером после долгого нежного прощания наместник двинулся на Чигирин.
Глава VIII
В Чигирине пан Скшетуский застал старого Зацвилиховского в великих волнениях и беспокойстве; тот нетерпеливо ждал княжеского посланника, ибо из Сечи приходили вести одна зловещее другой. Уже не вызывало сомнений, что Хмельницкий готовится с оружием в руках расквитаться за свои обиды и отстоять давние казацкие привилегии. Зацвилиховскому стало известно, что тот побывал в Крыму у хана, выклянчивая татарской подмоги, с каковою со дня на день ожидался на Сечи. Все говорило за то, что задуман великий от Низовья до Речи Посполитой поход, который при участии татар мог оказаться роковым. Гроза угадывалась все явственней, отчетливее, страшней. Уже не темная, неясная тревога расползалась по Украине, а повсеместное предчувствие неотвратимой резни и войны. Великий гетман, поначалу не принимавший всего этого близко к сердцу, сейчас перевел свои силы к Черкассам, но главным образом затем, чтобы ловить беглых, так как городовые казаки и простонародье во множестве стали убегать на Сечь. Шляхта скапливалась в городах. Поговаривали, что в южных воеводствах имело быть объявленным народное ополчение. Кое-кто, не ожидая обычного в таких случаях королевского указа, отослав жен и детей в замки, направлялся в Черкассы. Несчастная Украина разделилась на два лагеря: одни устремились на Сечь, другие — в коронное войско; одни были за существующий порядок, другие — за дикую волю; одни намеревались сохранить то, что было плодом вековых трудов, другие вознамерились нажитое это у них отнять. Вскорости и тем и тем суждено было обагрить братские руки кровью собственного тела. Ужасающая распря, прежде чем обрести религиозные лозунги, совершенно чуждые Низовью, затевалась как война социальная.
И хотя черные тучи обложили украинский горизонт, хотя отбрасывали они зловещую мрачную тень, хотя в недрах их все клубилось и грохотало, а громы перекатывались из конца в конец, люди пока не отдавали себе отчета, какая неимоверная разгуливается гроза. Возможно, что отчета не отдавал себе и сам Хмельницкий, пока что славший краковскому правителю, казацкому комиссару и коронному хорунжему письма, полные жалоб и нареканий, а заодно и клятвенных признаний в верности Владиславу IV и Речи Посполитой. Хотел ли он выиграть время или же полагал, что какой-нибудь договор еще может положить конец конфликту — мнения расходились, и только два человека ни на мгновение не обольщались по этому