достается, потому что смалывают его языки солдатские в муку. Рассказывают, что Доминик по целым дням молится, а по вечерам в стакан глядит, и как на живот себе сплюнет, так один глаз приоткроет и спрашивает: «Ась?» Рассказывают еще, что на ночь он послабляющую траву принимает, а сражений видал ровно столько, сколько изображено у него на шпалерах, голландским манером тканных. Тут его сторону не держал никто, тут его не было жаль никому, а более других подъедали его те, кто в явной с воинской дисциплиной находились коллизии.
Но даже и этих последних превосходил в ехидстве и подковырках пан Заглоба. От болей в крестце он уже вылечился и теперь оказался в своей стихии. Сколько он поедал и выпивал — напрасно и считать, ибо это превосходило людское представление. За ним ходили и вокруг него толпились кучки солдат и шляхты, а Заглоба разглагольствовал, рассказывал и издевался над теми, кто его потчевал. Ко всему он еще и поглядывал свысока, как глядит бывалый солдат на тех, кто пока только собирался на войну, и с высот своего превосходства вещал:
— Столько же пистолеты ваших милостей войны знают, сколько монашки мужчин; одежда на вас свежая и лавандой надушенная, однако же, хоть оно и превосходный запах, я на всякий случай в первой битве постараюсь от ваших милостей с наветренной стороны держаться. Ой! Кто чеснока воинского не нюхал, не знает, какая оным слеза вышибается! Нет, не принесет женка с утра пива подогретого или полевки винной. Дудки! Похудеют животы ваших милостей, высохнете вы, как творог на солнце. Уж поверьте мне! Опыт! Опыт
— всему основа! Да, бывали мы в разных переделках! Не одно знамечко захватили! Но вот тут должен я заметить вашим милостям, что никакое другое мне так тяжело не досталось, как то — под Староконстантиновом. Черти бы побрали запорожцев этих! Семь потов, доложу я вам, милостивые государи, с меня сошло, прежде чем я за древко схватился. Спросите пана Скшетуского, того самого, который Бурдабута прикончил; он все это собственными глазами видел и просто восхищался. Да и теперь, скажем, крикните у казака над ухом: «Заглоба!» — увидите, что будет. Э! Что говорить-то с вашими милостями! Вы же только muscas[130] на стенках мухобойкой били, а более никого.
— Как же оно было? Как же? — спрашивала молодежь.
— А вы, судари мои, хотите, видно, чтобы у меня язык от разговоров перегрелся, словно ось тележная?
— Так смочить надобно! Вина сюда! — восклицала шляхта.
— Разве что! — отвечал пан Заглоба, и, довольный, что нашел благодарных слушателей, рассказывал все ab ovo[131], от путешествия в Галату и побега из Разлогов аж до захвата знамени под Староконстантиновом. Они же слушали с разинутыми ртами, разве что ворча по временам, когда, прославляя собственную удаль, он чересчур насмехался над их неопытностью, но всякий день все равно приглашали и поили на новой какой-нибудь квартире.
Вот как в Збараже развлекались весело и шумно, а старый Зацвилиховский и прочие серьезные люди удивлялись, отчего князь так долго снисходительствует к таковому беспутству. Он же безвыходно находился у себя, видно намеренно попустительствуя воинам, дабы перед грядущими сражениями вкусили всяческих удовольствий. Тем временем приехал Скшетуский и сразу словно в водоворот окунулся, словно бы в кипяток какой. Хотелось тоже и ему досугом в обществе друзей своих воспользоваться, но куда больше хотелось ему в Бар, к возлюбленной, поехать и все былые горести, все опасения и терзания в ее сладостных объятиях забыть. Посему, не мешкая, пошел он ко князю, чтобы отчитаться о походе к Заславу и получить разрешение на поездку.
Князя нашел он изменившимся до неузнаваемости. Скшетуский прямо ужаснулся виду его, сам себя в глубине души вопрошая: «Тот ли это вождь, коего я под Махновкой и Староконстантиновом зрел?» — потому что перед ним стоял человек, согнувшийся под бременем забот, со впалыми глазницами и запекшимися губами, словно бы тяжкою какой-то внутреннею болезнью снедаемый. Спрошенный о здоровье, князь коротко и сухо ответил, что здоров; рыцарь же более спрашивать не посмел. Поэтому, отчитавшись о походе, он сразу же попросил разрешения оставить хоругвь на два месяца, чтобы обвенчаться и отвезти жену в Скшетушев.
Услыхав это, князь словно бы ото сна пробудился. Присущая ему доброта осветила угрюмое до сих пор лицо, и, прижавши Скшетуского к груди, он сказал:
— Конец, значит, муке твоей. Поезжай, поезжай! Да благословит тебя бог! Сам бы я хотел быть на твоей свадьбе, ибо и у княжны, как у дочери Василя Курцевича, и у тебя, как у друга, в долгу, но в нынешние времена мне даже и думать нельзя о поездке. Когда ты отбыть собираешься?
— Да хоть сегодня, ваша княжеская милость!
— Тогда — лучше завтра. Одному ехать не следует. Я пошлю с тобою триста Вершулловых татар, чтобы довезти ее в безопасности. С ними быстрее всего доедешь, а понадобятся они тебе, потому что шайки вольницы повсюду рыщут. Дам я тебе и письмо к пану Енджею Потоцкому, но пока напишу, пока придут татары, пока ты, наконец, отправишься, вечер утром обернется.
— Как ваша княжеская милость прикажет. Еще смею просить, чтобы Володы„вский и Подбипятка со мною поехали тоже.
— Пожалуй. Приходи завтра под благословение и попрощаться. Хочется мне и твоей княжне какой-нибудь подарок послать. Благородная это кровь. Будьте же счастливы, ибо достойны друг друга.
Рыцарь уже был ниц и обнимал колени возлюбленного военачальника, повторявшего:
— Дай бог тебе счастья! Дай бог тебе счастья! Приходи же завтра!
Однако рыцарь с коленей не вставал и не уходил, словно бы намереваясь просить еще о чем-то. Наконец он воскликнул:
— Ваша княжеская милость!..
— Ну, что у тебя еще? — мягко спросил князь.
— Ваша княжеская милость, прости мою дерзость, но… сердце у меня разрывается… И только от горести этой великой спросить я осмеливаюсь: что с вашей княжеской милостью? Заботы ли угнетают или хворость какая?
Князь положил ему руку на голову.
— Тебе этого знать незачем! — сказал он с теплотою в голосе. — Приходи же завтра!
Пан Скшетуский встал и с тяжелым сердцем вышел.
Вечером пришел на его квартиру старый Зацвилиховский, а с ним — маленький пан Володы„вский, пан Лонгинус Подбипятка и пан Заглоба. Все собрались за столом, и тотчас же появился Редзян, неся кубки и бочонок.
— Во имя отца и сына! — закричал пан Заглоба. — Что я вижу? Отрок вашей милости воскреснул!
Редзян приблизился и колени ему обнял.
— Не воскреснул я, но и не умер вашей милости благодаря.
А пан Скшетуский добавил:
— И к Богуну потом на службу переметнулся.
— Значит, завелась у него в пекле протекция, — сказал пан Заглоба, а затем, обратившись к Редзяну, сказал: — Вряд ли ты на службе той много удовольствия получил, на же тебе талер во утешение.
— Покорнейше благодарю вашу милость, — молвил Редзян.
— Он! — воскликнул пан Скшетуский. — Да это же плут каких поискать! Он же у казаков добычу скупал, а что у него имеется, того бы мы вдвоем с вашей милостью купить не смогли, даже если бы ты, сударь, все свои поместья в Турцех продал.
— Вон оно что! — сказал пан Заглоба. — Владей же себе моим талером и расти, милое деревце, ибо если не для господней муки, то хотя бы для виселицы сгодишься. С виду он малый порядочный. — Здесь пан Заглоба ухватил Редзяново ухо и, легонько дергая за него, продолжал: — Люблю плутов, а потому предсказываю что выйдет из тебя человек, если скотом не станешь. А как тебя там твой господин, Богун, поминает, а?
Редзян усмехнулся, ибо ему польстили и слова, и ласка, а затем сказал:
— О ваша милость, а уж как вашу милость он вспомнит, так просто искры зубами высекает.
— Пошел к дьяволу! — внезапно разгневавшись, воскликнул Заглоба. — Будешь еще тут всякий вздор молоть!
Редзян вышел, а за столом завязалась беседа о завтрашнем путешествии и о неописуемом счастии, каковое ожидает пана Яна. Мед вскорости исправил настроение пану Заглобе, и тот сразу же стал прохаживаться насчет пана Скшетуского и про крестины намекать, а то и о пылких чувствах пана Енджея Потоцкого к княжне рассказывать. Пан Лонгинус вздыхал. Все потягивали мед и пребывали в приятном настроении. Но вот наконец разговор пошел о военной ситуации и о князе. Скшетуский, около двух недель отсутствовавший в лагере, спрашивал:
— Скажите же мне, что стало с нашим князем? Ведь это прямо другой человек. Я просто понять ничего не могу. Господь послал ему викторию за викторией, а что его региментарством обошли, велика беда! Сейчас ведь все войско к нему валит, так что князь без чьей-то там милости гетманом станет и Хмельницкого разгромит… А он, по всему видать, чем-то угрызается и угрызается.
— Уж не подагра ли у него? — предположил пан Заглоба. — У меня, например, как дернет иногда в большом пальце, так я дня на три в меланхолию впадаю.
— А я вам, братушки мои, вот что скажу, — заметил, покачивая головою, пан Подбипятка. — Я этого, конечно, от отца Муховецкого сам не слыхал, но слышал, будто он кому-то, мол, сказывал, отчего князь места себе не находит… Я, конечно, ничего не говорю — князь господин милостивый, добрый и воитель великий… Чего ж мне судить его… Но якобы вот отец Муховецкий… Да разве ж я знаю… Или вот тоже…
— Ну, гляньте, ваши милости, на литву-ботву этого! — закричал пан Заглоба. — Ну как же не потешаться над ним, если он двух слов по-человечески сказать не может! Ну что ты, сударь, сообщить-то хотел? Кружишь, кружишь, как заяц возле колдобины, а путного от тебя не добьешься.
— Что же ты, ваша милость, слышал-то? — спросил пан Ян.
— Ат! Ежели вот…