необъективностью.
Прежде всего, и это точно, колоссального распространения достигает разбой, который усиливается после каждого варварского вторжения. С конца IV в. кодексы пополняются суровыми законами против разбойников и их пособников. При всей недоверчивости Поздней Римской империи гражданам дважды, в 391 и 403 гг., поручалось преследовать latrones publici (общественных преступников) с оружием в руках. Последние действовали как настоящие корпорации, покупая маленьких детей, чтобы обучить их своему ремеслу (эту практику пришлось запретить в 409 и 451 гг.), и обладая собственной сетью для реализации добычи. Стать разбойником было самым простым выходом для того, кто разорился, находился в опасности или просто стремился сделать быструю карьеру.
На высшем уровне находятся циркумцеллионы, эти таинственные африканские мятежники, «люди, которые кружат вокруг амбаров». Их случай сложен: жестокие деяния этих берберских банд объясняет, с одной стороны, аграрная безработица и нищета, а с другой — религиозный фанатизм, подогретый донатизмом. С середины IV в. они внесли свой вклад в уничтожение римского порядка в значительной части Нумидии[239].
В Галлии и Северной Испании речь идет о багаудах — новом социальном и одновременно политическом движении. Это слово, как и явление, по-видимому, коренится в еще слабо романизированной кельтской среде Западной Галлии. В V в. оно уже было не в новинку: когда вследствие вторжения 406 г. багауды проявились снова, они уже имели традицию, восходящую к III в. В 435 г., после различных кратковременных кризисов, движение багаудов внезапно приняло очень серьезный оборот. Некий Тибатто вовлек недовольных почти со всей Галлии в открытое восстание, отчетливо сепаратистского толка («откололся от римского общества», сообщает хроника)[240]. Подавленный с огромным трудом к северу от Пиренеев, мятеж почти тотчас же перекинулся на юг, в Тарраконскую область, где полыхал до 443 г. Второй приступ имел место около 448 г.: во главе галльских багаудов встал интеллектуал и врач Евдоксий, который вслед за тем потерпел крах и бежал к гуннам.
На следующий год испанские багауды убили епископа Та-разоны (вблизи Сарагосы); только в 454 г. это последнее движение пало под ударами готов, присланных Аэцием. С тех пор багауды более не появлялись[241].
Остается его интерпретировать. Социальный характер этого движения засвидетельствован в «Житии Германа» и Сальвианом: речь идет о возмущении жертв тоталитарного угнетения гибнущей Империи против фискальной системы и судей. Ничто не указывает на то, что оно привлекало одних крестьян. Здесь можно предполагать нечто очень близкое к проявлениям обостренного сепаратизма, которые разворачиваются в это же самое время в городах Британии под руководством местных властей (ср. гл. IV)[242]. Не следует ли пойти дальше и усмотреть в багаудах, особенно испанских, еретические тенденции (а именно присциллианские) подобно тому, как в британском сепаратизме часто распознают проявление пелагианства? Это остается очень сомнительным. Что касается тайных сношений багаудов с варварами, то они были совершенно случайными и уравновешивались стычками, по крайней мере, такими же частыми[243].
Таким образом, доля участия социальных волнений в разрушении римского порядка установлена. Однако кажется несправедливым верить в сознательное сотрудничество между внутренним врагом и варварами. Похоже, что и варвары не искали союза с этими социальными движениями и даже не понимали их значения. Вандальские короли, хотя и смертельно враждовавшие с ортодоксальным епископатом в Африке, не протянули руку помощи циркумцеллионам. Готы и аланы увидели в багаудах только повод предоставить Риму наемников для подавления повстанцев за дорогую плату [244]. Единственным заметным исключением, по-видимому, явился предпоследний король итальянских остготов Тотила, который в эпоху, когда его народу уже было нечего терять, повел «спартаковскую» политику, оказывая помощь рабам против хозяев[245]. Однако Тотила потерпел поражение, возможно столкнувшись с прочностью отношений клиентеллы между патронами и крестьянами. В целом германцы были приверженцами социального консерватизма. Режим гостеприимства, а затем приобретение их вождями крупной земельной собственности сделало их сторонниками интересов аристократии.
Совпадение нашествий, социальных вспышек и нескольких эпидемий произвело большое впечатление на современников, подготовленных христианством к тому, чтобы видеть в этом признаки приближающегося конца света. Собраны литературные свидетельства, относящиеся к 398 г., 365 г. от распятия Христа[246], и разграблению Рима в 410 г[247]. Данная тема заслуживает того, чтобы рассмотреть ее во всей совокупности. Именно вышесказанным в изрядной степени объясняются столь частые проявления пораженчества. Выразителем этого чувства (и только) является Сальвиан — тот самый трирский священник, бежавший в Лерен, который в столь необычной манере бичевал Рим и превозносил варваров в своем сочинении «Об управлении Божьем»[248]. Под довольно ожесточенными антитезами этого ритора кроется менталитет, носители которого, разумеется, находились в меньшинстве, но именно им объясняется не одна измена. В V в. невозможно приписывать христианскому населению чувство неприятия a priori к военной защите Империи, но некоторые индивиды, безусловно, не решались встать на защиту государства, которое так мало отвечало моральным идеалам христианства и, казалось, было приговорено к гибели судьбой.
В момент серьезного кризиса Империи имело место отступничество значительной части правящего класса. Причины этого явления были многочисленными и сложными. Растущая роль придворной службы и интриг в жизни магнатов в ущерб управлению провинциями подорвала местную оборону. Крепнущая привязанность сенаторов к своей родной земле затмила ощущение единства между различными частями Империи. Многое объясняет и отвращение людей благородного рождения к пребыванию в среде выскочек, чаще всего варварского происхождения, составлявших военное командование. Однако ответственность не является односторонней: правительство, терзаемое боязнью заговоров, сделало все, чтобы отдалить аристократию от активной деятельности. В IV в. система honores отстраняла магистратов от полезных затрат и вынуждала их расходовать огромные суммы на зрелища. Разумеется, народ Рима от этого выигрывал, но теперь это очень мало интересовало государство, поскольку Рим более не был местом пребывания правительства. В течение этого времени государство должно было насмерть душить humiliores (низшие слои) налогами, чтобы обеспечить себе жизненный минимум. Семейство Мелании, подруги святого Иеронима, получало ежегодный доход в 12 000 фунтов золотом, а император не сумел найти 4000 фунтов, которые пошли бы на содержание армии Алариха в течение трех лет, что избавило бы Рим от разграбления… Законодательство даже вынуждало состоятельных людей бездействовать: немногие люди решались, подобно писателю Синезию Киренскому, преступить закон, запрещавший браться за оружие без императорского разрешения, даже в случае насущной необходимости[249] .
В целом малодушие пошло на пользу аристократии. При варварских королях она продолжала пользоваться большей частью своих привилегий и значительной долей богатств. Она утратила их только в Италии во второй половине VI в. за то, что не сохранила своей обычной безучастности в войнах между готами, византийцами и лангобардами. Эта позиция, которая нас шокирует, по крайней мере, спасла античную науку, которая бы, без сомнения, погибла, если бы аристократия, отстраненная от прямой деятельности, не приложила всех стараний, чтобы сохранить ее (как это делали Симмах или Макробий), прежде чем передать этот светоч монастырям, где по примеру Кассиодора она сама нередко забывала свои горести.
Социальный режим оскорбительного неравенства, политическая система, опиравшаяся на страх и подозрение в течение двух столетий, пристрастное правосудие, отличавшееся абсурдной и все возрастающей жестокостью[250], — достаточные причины для глубокого разочарования, даже при всей действенности этой системы. Однако в свои последние годы она функционировала с перебоями и от краха перешла к капитуляции. Мирской престиж Рима, как бы велик он еще ни оставался[251], больше не мог скрывать этого бессилия. Теперь уже нельзя было удовлетвориться поиском козла отпущения, вроде Стилихона или Аэция. Во многих провинциях, помимо традиционных взглядов на римское единство, зародилась мысль о том, что полагаться стоит только на самих себя. Предвестники этих регионалистских реакций, нормальных в случае глубокого