и ополоснув, поставить обратно. Один из них, высокий, худой, обезьяноподобный, с длинными руками- клешнями, птичьей грудью и чуть раскосыми, глубоко впавшими глазами и большими волосатыми ушами, производил бы отталкивающее впечатление, если бы не волевой подбородок, красивый, четко очерченный рот, глаза, светящиеся умом.
«Черт побери, — глядя на него, думал каждый раз Чегодов, — тут Чезаре Ломброзо, видать, обмишулился. Полный разлад 'физических свойств преступника'.» — И тут же какое-то подсознательное чувство подсказывало, что именно этот, не поднимающий глаз «Квазимодо» и есть нужный ему человек.
Время тянулось бесконечно, хотелось есть, курить, хотелось избавиться от гнетущего состояния, которое вызывал своим присутствием сосед, все существо наконец жаждало катарсиса, «очищения души», и последнее мучило больше всего. Чегодов не был уверен до конца, является ли его сидение с Ничепуро второй проверкой или проверяют самого Ничепуро?
«Почему мы так запуганы? Мы ненавидим фашистов бессильной ненавистью раба, дрожащего за свою жизнь. Не в силах расчистить окружающий нас чертополох? Терпеть 'ради России', как говорил Брандт?!
'Честь никому!' — твердили мои деды и прадеды и шли на плаху, чтобы не сесть за стол ниже менее родовитого, а ты, Чегодов? Ты ступил на стезю обмана, малодушия и рабской покорности? Что ведет тебя по жизни: нужда, голод, безутешное горе или жажда славы, наживы? Нет! А может, все вместе взятое, начиная с тоски по Родине и кончая собственной гордостью? Пошел же в разведчики дворянин Хованский, не побоялся пойти по стезе 'обмана и коварства'. Английские лорды считают за честь выполнять задание своей разведки. Им чужды сомнения щепетильного купринского капитана. А теперь разве поверженному классу честь дороже жизни, благосостояния? Нет! Тысячу раз нет! Честь — прерогатива восемнадцатого века! Донкихотство! Надо бороться с врагом его же оружием. Хованский прав. Сейчас он бы посоветовал мне: 'Терпение, Олег, терпение. Для разведчика козырный туз — выдержка!'»
Десять долгих и томительных дней миновали. Наконец среди ночи пришел вахтер и приказал Олегу собираться с вещами и повел его не «на допрос», как полагал Олег, а совсем в другое место. Если в их коридоре и соседних камерах царила гробовая тишина, то здесь было шумно. Вдруг его поставили носом к стенке. Сначала выволокли из камеры человека, который всячески упирался, несмотря на угрозы и пинки, заключенный в коридоре упал на пол, всхлипывая, каким-то странным завывающим голосом принялся умолять на ломаном немецком языке не убивать его, что он готов сделать все…
«Нет, — решил про себя Чегодов, — таким ты не будешь никогда, никогда!» И тут же, словно в отместку за «крамольные мысли», получил затрещину и больно ударился носом о стену. Пошла кровь, но надзиратель, не дав ее утереть, велел заложить руки за спину. Два других, осыпая его грубой немецкой бранью и тумаками, подвели к двери и, подождав, пока ее откроют, изо всех сил толкнули внутрь. Чегодов упал, больно ударился рукой о железную кровать и невольно выругался.
— Русский? Парашютист? — спросил среднего роста плотный шатен, и в его глазах Олег прочел и радость встречи с единомышленником, и теплое участие к унижаемому человеку, и, наконец, ненависть к поработителям и сразу понял, что это Остапенко. Он помог ему подняться, усадил на кровать и прошипел:
— Гады! Пропади они пропадом! А скажи, браток, правда ли, что Москва эвакуирована? Объявлено осадное положение? Немцы на подступах к столице, и Гитлер уже разослал приглашения в Кремль, где будет отмечаться праздник победы? Мне следователь говорил…
— Врет, наверно. Какой следователь?
— Блондин, зачесывает волосы назад. Плечи широкие, загривок как у бугая, глаза светло-карие. Самодовольный, как и все немцы, неглупый. Едри его в кочерыжку! Запомни!…
— Это гауптштурмфюрер Эрих Энгель, руководитель «реферата А» в четвертом отделе СД. А каково сейчас положение на фронте, я не знаю, меня к тебе из пятнадцатой камеры перевели, сидел там с Ничепуро. Ты рыжего Штраймела знаешь? С тобой в университете учился на первом курсе.
— Володьку? Тогда его Арсеном Люпеном звали! — оживился Остапенко. — Свихнулся парень, не по той дорожке пошел, жалко! А какой был способный! Но при чем тут он?
— Штраймел видел, как вас арестовывали. Тебя и Ничепуро.
— Эх, Степан Николаевич! Тонка оказалась у него кишка… продал он всех, кого знал…
— Я это сразу понял, Степан Ничепуро может докатиться до провокаторства. Сломался!
На другой день Олег рассказал о плане, который разработал со Штраймелом.
Петр Остапенко как-то неуверенно кивал головой. Видимо, их план показался слишком фантастичным.
— Нереально? Рискованно? Но тебе, Петро, терять нечего! Тебя, сам понимаешь, ждет виселица или расстрел. Придется рисковать…
— Ну ладно я, а тебе-то чего из-за меня в петлю лезть?
— Должок у меня перед собственной совестью! Пора платить! — И Олег, сам не зная почему, рассказал, как бежал из Черновицкого ДПЗ, как скрывался сначала в Черновицах, потом в городке Залещиках, о приходе немцев и, наконец, как они втроем жили в Лисиничах у ветеринара Василя Трофимчука.
Услышав про Трофимчука, Петро схватил Олега за руку и прошептал:
— Так це наш человик, гарна людына, — и настороженные глаза его потеплели.
На другое утро, когда уголовники пришли опорожнить парашу, Олег, стоя лицом к стене и заложив руки за спину, прижимал к ладони мизинец левой руки.
Дверь захлопнулась, и заскрежетал задвигающийся засов. Олег подбежал к параше и поднял ее. Записка, которая была приклеена ко дну, исчезла. «Лады, записку взяли!» — обрадовался он и прислушался: вскоре хлопнули двери в соседней камере. Бочки повезли дальше.
— Вроде проморгали немцы. Впрочем, заметить трудно, — со вздохом облегчения прошептал Остапенко. — Наберемся терпения и будем ждать.
Ночью Чегодова вызвали на допрос. Следователь сказал, что гауптштурмфюрер доволен им как борцом с коммунистами и просит ввиду особой важности заняться еще этим Остапенко, к которому его посадили.
По беглым вопросам о Ничепуро Олег понял, что следователь детально знаком с разговорами, которые велись в камере.
«Так вот почему в том секторе тюрьмы такая тишина! Там установлены микрофоны. Проверяли и его, и меня. Как я раньше не догадался?»
— С Остапенко я уже занялся, — стараясь говорить спокойно, признался Чегодов. — Огорошил его тем, что взята Москва, армия разбита, большевики бегут и с ними скоро будет покончено. И видимо, будет заключено соглашение с Англией…
— Хорошо. Сейчас вы будете получать особый паек и курево. А пока вот, — и он протянул Чегодову пачку югославских сигарет «Вардар», когда-то так любимых Олегом. — Закуривайте, — и протянул коробку со спичками. — Делитесь по-братски с Остапенко, сытый желудок и доброе курево развязывают язык. Он связан с партизанами?
— Как я понял, у него в ближайшие дни должна была состояться встреча с каким-то большим деятелем, он сказал: «Мне бы только еще несколько дней выдержать, а потом я готов и умереть!» А человек он сильный, так просто не возьмешь.
— Интересно! Есть шансы его расколоть?
— Если по-хорошему! Битьем ничего не возьмешь. Не тот характер. Если внушить ему, что сопротивление бессмысленно. Он потрясен, что Москва взята.
— Да, Москва вот-вот падет. Советское правительство эвакуировалось в Куйбышев.
Следователь позевывал, поглядывал на часы, задавал праздные вопросы, тянул время. Оба они вздрогнули от резкого телефонного звонка.
— Гауптман Фосс цу бефел. Алло! — И повторил: — Цу бефел! — И положил трубку. Потом встал, подошел к окну и подманил пальцем Чегодова.
Внизу, среди ярко освещенного прожекторами двора, стояла виселица. К ней подтаскивали упирающегося мужчину. Лицо было искажено страхом, руки связаны, во рту торчал кляп, и все-таки Чегодов