Удивительная, ни на кого не похожая! В ней поразительно всё. Даже то, что после любви она молчит, а не начинает ворковать или стрекотать, как все женщины.
Зоя лежала точно в такой же позе, курила сигарету. Только что они были как единое существо, и вот связь распалась, каждый размышляет о чем-то своем. Это показалось Гальтону противоестественным, даже невыносимым: почему проникнуть в тело любимой женщины можно, а в мысли — нет?
Он вдруг осознал, что вообще очень мало о ней знает. Лишь то, что зачитал из досье мистер Ротвеллер, да еще какие-то обрывки сведений. Вроде сурового воспитания и тяжелого эмигрантского детства. А еще (Норд нахмурился) она рассказывала про свои практические исследования в области секса. Наука пошла ей впрок, это она продемонстрировала. Но что за история про самого лучшего самца?
Гальтону ужасно захотелось узнать про эту женщину как можно больше. Желательно всё.
Он повернулся к ней, и вышло так, что как раз в эту секунду Зоя тоже повернулась к нему. Уже не в первый раз их порывы в точности совпадали.
— Пусть это сентиментально и банально, но расскажи мне о своем детстве, — попросила она. — Пожалуйста. Только подробно. Мне нужно это знать.
Из чего следовало, что и ход их мыслей был одинаков.
Рассказчик из Гальтона был плоховатый, но он отнесся к просьбе любимой женщины со всей ответственностью.
Начал с отца, самого умного, самого лучшего человека на свете, сумевшего распорядиться своей жизнью наиболее оптимальным образом. До 40 лет Лоренс Норд странствовал по миру, удовлетворяя свою научную и экзистенциальную любознательность. Потом купил дом в глуши, на озере. Поселился там с женой-англичанкой. (Как-то в минуту откровенности он сказал своему уже взрослому сыну: из правильно воспитанных англичанок получаются неважные любовницы, но лучшие в мире супруги и матери.) Ни у кого на свете нет такой счастливой, идеально устроенной жизни: прекрасная жена, превосходная библиотека, отменная лаборатория. И детям в этом доме тоже было очень хорошо. Чудесные книги, увлекательные опыты, захватывающие приключения в лесу и на озере. Отец учил своих сыновей и дочерей, как надо учиться; мать показывала — не столько словами, сколько примером — как нужно жить. Детство, проведенное в этом маленьком, совершенном мире, было очень хорошей подготовкой для погружения в мир большой, полный испытаний и открытий, опасностей и побед.
Рассказывая всё это, Гальтон сам чувствовал, что картина получается какая-то паточно-сиропная, будто из бойскаутского журнала «Ребята-тигрята». Но всё было правдой.
— Теперь ты, — попросил он. — Только ничего не пропускай.
Зоя затянулась, выпустила струйку дыма, в затемненной каюте он казался голубым.
— Детство у меня примерно такое же. Прибавь лакеев, бонн и прочие глупости да некоторый русский колорит вроде катания на санях и долгих чаепитий на веранде. Ну, институтка. Что-то там было, какие-то девичьи переживания, ссоры, влюбленности в актеров по фотокарточкам… Не помню. Честное слово, как ветром из памяти выдуло, остались одни обрывки.
Было видно, что она не прикидывается — действительно забыла и сама этому удивляется. Гальтон кивнул. Он когда-то читал очень интересную статью о принципиально различном устройстве мужской и женской памяти: последняя более избирательна и менее выстроена хронологически. Несущественное отсеивает, не загружает попусту клетки мозга.
— …Первые годы революции тоже прошли без особенных ужасов. Мы сидели на нашей мисхорской даче — это на Черном море, вдали от главных событий. Было тревожно, скудновато, но в общем ничего страшного… Страшное началось, когда мы попали в Константинополь. Отец умер от тифа, он заболел еще на пароходе. За ним мама. Нас еще и обокрали, дочиста… — Она передернулась, вспоминая. — Это я Айзенкопфу могу плести про закалку аристократического воспитания, а на самом деле… Только представь: неделю назад я была папина-мамина дочка, и вдруг в чужом мире, одна. Хуже, чем одна — с девятилетним братом на руках, и у него тоже тиф. Нужно лечение, продукты, крыша над головой…
Зоя погасила сигарету, зажгла новую. Ее пальцы дрожали.
Он слушал, сердце сжималось от сострадания. Не рад был, что разбередил прошлое. Да и стыдно стало за свое идиллическое американское детство.
— Да, ты говорила, что тебе пришлось мыть полы в лепрозории, — быстро сказал Гальтон, чтобы избавить ее еще и от этого воспоминания.
Но Зоя хрипло, зло рассмеялась.
— Насчет полов в лепрозории — это я выразилась фигурально. В действительности никакой работы, даже мыть полы, девчонке-белоручке никто не давал. Единственное место, куда меня соглашались взять, был бордель. Ну я, дурочка, и пошла. Вообразила себя Соней Мармеладовой.
— Кем? — с ужасом переспросил Норд.
— Ты что, «Преступление и наказание» не читал? Достоевского?
— В мою языковую программу Достоевский не входил, — объяснил Гальтон. — Только Пушкин, Толстой, Чехов, Зощенко. И еще Ломоносов.
— Неважно. Это такая дурочка, которая пошла на панель, чтобы спасти семью от голода. Символ глупой русской самоотверженности… Но мне жертвенности не хватило. Когда привели первого клиента — жирного бородавочника в бриллиантовых перстнях, у меня случилась истерика. Расцарапала бедняге всю морду. Выдрали меня, посадили под замок, на хлеб и воду. На третий день удалось сбежать… — Тут она запнулась, по лицу пробежала тень, и конец рассказа о борделе был скомкан. Выпытывать Норд не стал. — …Я решила, что, если уж мне судьба идти в проститутки, хоть выберу своего первого клиента сама. Разумеется, все равно угодила бы к какому-нибудь сутенеру и вышло бы еще хуже, чем в публичном доме. Но мне повезло, я вообще очень везучая и невероятно живучая. Присмотрела себе на улице одного приятного на вид мужчину, подхожу к нему со своим нескромным предложением. Сама фразу придумала. — Зоя пропищала жалким, дрожащим голосом. — «Не желает ли господин сорвать нетронутую розу настоящей русской прансес?». — Она презрительно фыркнула — безо всякой жалости к слабой девчонке, которой когда-то была. — На мое счастье, это был сотрудник ротвеллеровского Фонда по борьбе с детской проституцией. Моя роза уцелела и еще долго оставалась нетронутой.
Концовка Гальтона покоробила. Он вспомнил о «самом лучшем самце», но расспрашивать не решился. Это могло всё испортить.
— А где твой брат?
— Умер, — коротко ответила она. — И всё. Не хочу больше об этом.
Наступило молчание.
Доктор терзался, борясь с собой. Ему всё не давал покоя мерзавец, который посмел продемонстрировать Зое, какая интересная штука секс. Спросить или нет? Ни в коем случае! Это недостойно. Что за инфантильное собственничество!
И опять выяснилось, что оба молчали об одном и том же.
— Я вынуждена скорректировать свою позицию по сексу, — со вздохом глубокого сожаления произнесла Зоя. — Я считала, что могу обходиться без него. Теперь вижу, что ошиблась. Оказывается, там дело не только в стимуляции нервных окончаний…
После паузы она еще прибавила, глубокомысленно:
— Возможно, дело не столько в сексе, сколько в тебе. Я подумаю.
Норду тут тоже было о чем подумать.
А путь от мыслей до дела недолог, особенно когда на повестке дня столь животрепещущий предмет.
Бедному Айзенкопфу опять не повезло. Он как раз предпринял двенадцатую попытку воззвать к благоразумию коллег, и вновь не услышал в ответ на увещевания ни единого членораздельного звука.
— Послушайте вы, животные! — заорал он, придя в неистовство. — Вечер скоро! Только у бабочек спаривание продолжается по двенадцать часов кряду!
— Он прав, — сказала Зоя, мягко отталкивая любовника.
— А?
— Всё, всё. — Она взяла его за виски. — Включайте интеллект, доктор Норд. Придется впустить этого андроида. До прибытия в Бремерсхавен остается одна ночь. Можно ожидать чего угодно. Нам нужно держаться вместе.